Эх, Антон!
Шрифт:
Антон с усилием поворачивается в мою сторону, подпираясь локтями. Неосторожное резкое движение вызывает боль, но он делает усилие сдержать себя, и только в зажиме над переносьем судорожно пробегает глубокая стрелка.
— Вот радость! Помоги-ка мне, Алексеич. А я, видишь, совсем ослаб — не могу двинуться…
Мы крепко целуемся, я сажусь на краешек топчана, сдвигая к изголовью старые номера газеты — «Правда».
— Только я занятий теперь осталось, что газеты; — говорит Антон.
— Голубчик Антон, что с тобой и давно ли?
— Да вот уж пятый год — вскоре после твоего отъезда —
Я не хочу и не могу сразу верить его словам. Родится желание подбодрить, сказать ему утешение, вливающее силы.
— Ну что ты, Антон! Ты же всегда был передовой человек, вот и газеты читаешь.
Антон не откликается, но, видимо, и он перестраивает себя на другой лад.
Я смотрю на его ноги, выбившиеся из-под легкого полога-одеяла. Иссохшие и матово отсвечивающие, они похожи на ноги ребенка, кажутся не то восковыми, не то выточенными из тонкой кости.
— Ну что же, Алексеич, иди, оправься с дороги, — говорит Антон. — Как я тебе рад, как рад!
К топчану подходит жена Антона, крепкая, красивая, еще не старая женщина и двое ребят — дети Антона. Старшего сына Антона дома нет, он на работе в колхозе — ударник.
Меня гостеприимно уводят в избу.
Василий Гришин, секретарь правления колхоза «Отрез», узнав о моем приезде, не замедлил «оторваться на минутку от дела», чтобы повидаться со мной. Он передает мне рукописный листок. Я читаю: «Рапорт. Передовому отряду коммунистической партии большевиков в лице XVI партсъезда».
— Вот тебе, Алексеич, подарочек, — говорит Гришин. — Списал для тебя, не поленился, копию, чтобы почерпнул факты. Вечером у нас колхозное собрание, так ты уж, пожалуйста, приходи.
— Придет, обязательно придет, — отвечает за меня Антон. — И доклад сделает. Э-ах, досада, что я не могу пойти…
Я получил действительно подарок. Просматриваю наскоро рапорт, чтобы, как выражается Гришин, «почерпнуть факты».
В колхозе «Отрез» объединено девяносто хозяйств из двухсот пятидесяти, из них пятьдесят четыре — бедняцких и тридцать шесть — середняцких, посевная площадь — шестьсот девяносто пять га, план выполнен на сто десять процентов.
— Плохо у вас дело, — говорю я. — Коллективизация проведена только на тридцать шесть процентов. Почему так? Ведь Спасско-Александровское в годы царизма было одним из самых передовых революционных центров, а теперь вы отстали. Почему?
— На отшибе мы от центра, — объясняет Гришин. — В царское время это было нам на руку — подальше от глаз начальства и от всякой жандармерии, а теперь вот плохо.
— Совсем не в этом причина! — возражает Антон и поясняет мне: — Теперь по новой районизации мы в Кондольском районе Средне-Волжского края. А главная заковыка в том, что зажиточных много стало, а ведь нутро-то у мужика собственническое! Скоблить бы его да скоблить железным скребком! Мужика надо перелицевать. Иначе он за каждую щепку зубами цепляется, только бы в «своем сусеке» лежала.
— Ты, Антон, не прав, — замечаю я на его слова. — Ты же, наверное, читал, что середняк — это колеблющийся класс. Он только отчасти собственник. А другой половиною своей души он
— Рухнула потому, что Герасим и Стенин умерли, а я заболел. Некому было работать. Опять же и подкулачники мешали.
— Много у вас подкулачников?
— Хватит на нашу долю. С одного бока подкулачники, с другого перегибщики. Налог неправильно начисляли, у меня нетель отняли. Одного перегибщика разоблачили, вредителем оказался, — из бывших белых офицеров.
— Иных под подозрение брали как бывших эсеров, — вставляет Гришин. — В пятом году, говорят, эсерами были.
Антон поднимает с подушки голову и горячо говорит:
— Ну, какие же мужики эсеры? Разве мужики разбирались в партиях? Шли за теми, кто обещал землю. Вот за большевиками бы пошли, да только большевики в пятом году до нашей округи не, добрались… Был какой-то ледащий меньшевичок Костя Ермолаев, сын ключевского помещика. В коляске прикатил. Как стал он толковать об отрезках да муниципализации, так мужики сразу его в три шеи, да на смех… Катись, говорят, к бабушкиной матери со своей хреновиной… Да! Меньшевикам в деревню и носа совать нельзя было.
Длинная речь утомила Антона. Он опустил голову на подушку и закрыл глаза. Гришин засуетился.
— Ну, я побегу! Посмотри-ка, Алексеич, вот еще стихи. Я ведь и стихи, случается, сочиняю… Помнишь, и в школе пробовал писать. Только плохо получается.
Он подал сложенный в четвертушку лист серой исписанной бумаги и пошел.
— Вечером приходи на собрание! — с дороги крикнул он.
Антон открыл глаза и откликнулся:
— Придет обязательно, — уж я беру поруку!
Я развернул переданный Гришиным лист бумаги и прочел начальные строки:
Стихи о первом мае
День ведренный. Осеннее солнце начинает клониться к горизонту, но в затишье гумен пригревает, как летом. По небу бродят кое-где облачка.
Эх, хорошо бы высохшей земле обильно напиться влаги, так нужна она для осеннего сева! Каждая капля — золотое зерно ржи. Но лучше, если дождик подождет дня два, пока не пройдет уборка, пока не закончат срочную молотьбу. И напряженно кипит в колхозе работа.
Антон охвачен общим настроением. Я чувствую его беспокойство. Вынужденное бездействие для него пытка.
— Не, побывать ли нам, Алекееич, на току? — спрашивает он. Жена его подкатывает к топчану оборудованный сыном деревянный стул на колесиках. Мы берем Антона на руки, как, маленького ребенка, и усаживаемв самодельную, немудрящую повозку. Я подталкиваю повозку сзади. Жедезные колеса тяжело скрипят. Извозчик, с которым я приехал, берется за рычажок, прикрепленный к передней оси, и мы осторожно шагаем по неукатанной дороге.