Эхо прошедшего
Шрифт:
«Конец жизни, — пишет дальше брат, — он провел в Ля Фавьер, в очаровательном домике на холме среди сосен. Как известно, он был довольно хрупкого здоровья, со слабым сердцем. Раз, летом 1932 года, был пожар — явление нередкое на южном побережье. Конечно, он помогал всем тамошним жителям тушить огонь, таская ведра с водой, хлопая ветками по угольям, все это в солнечном угаре. Кое-как дотащившись до дома, он лег, недолго пролежал так в полузабытьи, и его не стало. Ему было 52 года.
Только что мне удалось с женою побывать на церемонии открытия памятной доски Саше Черному на кладбище Лаванду, где он похоронен.
Все мы должны выразить сердечную благодарность В. К. Волгиной за ее неутомимую деятельность и прекрасную инициативу установления этой мемориальной доски с трогательной надписью на двух языках, столь заслуженной любимым и близким нашему сердцу поэтом».
К
Щенка мы назвали Бенвенуто, то есть «благословен приходящий», и, несмотря на его явно плебейское происхождение и большую шишку на лбу, что, по словам Чехова, бывает только у очень глупых собак, стали любить его и холить. Особенно любил Бенвенуто Саввка: вечно возился с ним и пытался внушить азы собачьего воспитания. Нельзя сказать, что его усилия увенчались успехом. Бенвенуто хотя и превратился со временем в довольно рослую рыжевато-коричневую собаку, сохранил тем не менее свои разбойничьи манеры, некстати облаивал вполне приличных людей, приходивших к нам в гости, и не дай бог, если кто-нибудь проходил слишком близко от его миски, когда он обедал, давясь от неприличной жадности, — он свирепо рычал и норовил вцепиться проходившему в ногу, даже если эта нога принадлежала тете Наташе, только что принесшей ему еду. Судьба бедняги Бенвенуто совсем не оправдала данного ему имени. Тетя Наташа вернулась однажды с прогулки чуть не плача — на ее глазах к Бенвенуто, беспечно трусившему рядом с нею, подбежали какие-то мужчины, накинули собаке на шею петлю и бросили в железную клетку, где уже находилось несколько несчастных псов. Несмотря на вопли тети Наташи, собачники, злорадно усмехаясь, умчали Бенвенуто в неизвестном направлении. В доме поднялся такой плач, что мама, узнав адрес центра, куда свозили со всего города бродячих собак, вместе с Саввкой отправилась выручать Бенвенуто.
Ее подвели к огромной клетке, где томилось двадцать тощих, взъерошенных и озлобленных собак, — они выли, визжали, дрались, клочья шерсти летели во все стороны. Жалкий и растерянный, Бенвенуто жался к прутьям клетки, а увидев маму, стал так радостно визжать, вилять хвостом и бросаться к ней, что она безропотно заплатила довольно большой штраф. Оказывается, Бенвенуто схватили потому, что он был без ошейника и без поводка, и ему купили эти атрибуты культурной собаки. Недолго, однако, шикарил Бенвенуто в своих новых доспехах: вскоре он заболел — и ветеринар велел его усыпить.
В Риме у нас гостила наша бабушка Анна Яковлевна, она была очень интересным человеком. Профессор скульптуры и архитектуры, лауреат При де Ром — она окончила Академию изящных искусств в Париже и была награждена этой славной премией, позволяющей провести год в Италии для досконального изучения ее музеев и старинных памятников архитектуры. Кроме этого академического пребывания в Риме, бабушка провела несколько лет в Италии, главным образом во Флоренции, прекрасно говорила по-итальянски и кроме музеев и памятников архитектуры знала в этих городах каждую улицу, каждую площадь, мост, знала точно, каким трамваем надлежало проехать в любой конец города, какие где достопримечательности. Бабенька, как мы называли бабушку, была добрейшим, бескорыстнейшим человеком, мы все ее очень полюбили и часами могли слушать ее рассказы о Советской России, о которой имели очень смутное представление. Бабенька была известной общественной деятельницей и членом большевистской партии еще задолго до Октябрьской революции. Советская Россия после ее рассказов перестала быть для нас некоей терра инкогнита, и мы стали с увлечением распевать революционные песни, которым она нас научила. В особенности «Варшавянка» поразила меня торжественным, глубоко трагическим мотивом, а в звуках похоронного марша передо мной воскресла, казалось, давно забытая картина похорон жертв революции на Марсовом поле. Стоим мы с братом Саввкой, вцепившись стынущими руками в решетку Летнего сада, а мимо медленно, в такт тягучей, бесконечно печальной музыке, проходят колонны очень высоких, как казалось нам, печальных солдат в длинных серых шинелях и больших сапогах, которые все враз, с тяжелым грохотом ударяли по мостовой. Разделенная на куски грохотом сапог, траурная мелодия тяжелыми глыбами оседала в душе, давила каким-то неосознанным, потрясающим все мое существо горем. Саввка повернул ко мне побледневшее лицо:
— Бедные солдаты, — прошептал он, — они хоронят своих товарищей…
Бабушка,
«Лоренцо (печально). Но ведь я умер, Франческа.
Франческа. Ты всегда будешь жив для меня, Лоренцо.
Лоренцо (печально). Вы измените мне, донна Франческа.
Франческа. Я никогда не изменю тебе, Лоренцо.
Лоренцо (печально). Но вы молоды, донна Франческа.
Франческа. В одну ночь состарилось мое сердце, Лоренцо».
(Отрывок из «Черных масок»).
Страницы из дневника Анны Ильиничны Андреевой:
«1 сентября 1920 г.
Неделю до сегодняшнего дня мы задыхались от гари — горит Россия. Дым был так густ, что днем не видно солнца, то есть белесоватое пятно, а по ночам красная луна. А сегодня чистейшая бирюза и изумруды, и дали все открылись. Но какой ужасный характер! (у меня). Не могу быть спокойной. Спокойной на полчаса. И как заставляю себя, заставляю быть такой. Заставляю радоваться такому дню, что дети здоровы, ценить это. Но чувство текучести времени настолько сильно во мне, преходящее свойство всего так отравляет душу. Как всегда с Леонидом.
Вот он СПОКОЙНО читает перед сном своего Дюма или „негодяев“ (все Майн Риды и т. п.) и ест со вкусом яблоко. Я подлезу к нему и лежу рядом, голова моя у его груди, слышу запах его яблока и слушаю биение его сердца. Весь дом спит, все благополучно, дети спят, мамаша, только что окончил он свою работу, после читали, говорили. И я твержу себе: ну вот, запомни же навсегда это, это счастье твое, оно пройдет, оно кончится. Но оно было, вот оно сейчас, запомни же.
И так каждый раз. Это ужасно. И НИКОГДА я ему этого не сказала в тот момент, когда думала. Нельзя тревожить, пусть отдыхает, сердце так бьется, что как будто с моей стороны оно, с правой. И никогда не говорили о том, как мне, детям жить ПОСЛЕ его смерти. Только: „Но вы измените мне, донна Франческа!“, и всегда ответ: „Я не изменю вам, Лоренцо!“
12 сентября
…В три часа мы пообедали. Пошли в кабинет. Стал читать отрывки из Дневника своего, говорит: „Вот если бы ты, Нюсё, мне переписала бы в отдельную тетрадку это (отмечал крестиками), то у меня и собрался бы кое-какой материал“.
Всеми отрывками я восхищалась, он ласково улыбнулся в ответ. Наташа внесла стакан чаю, ПОСЛЕДНИЙ. Проводила его, уложила. И так спешила начать переписывать, что не поцеловала на прощание.
Успела переписать пять строк, как он закричал: Аня! — вбежала к нему. Еще: „Тут (показывая на сердце) что-то схватило“. Упал, и через полчаса его не стало.
Да и еще. Когда он мне сказал о последнем решении: ничего не писать, не работать, только мне переписать из Дневника (он ходил по кабинету, в чесучовой курточке своей, такой взволнованный и милый, говорил после мучительного обдумывания и вывода, что у него НЕТ СИЛ на работу), я бросилась к нему со словами „умница ты моя“ и поцеловала его руку. На глазах были слезы. Он все понял, он ВИДЕЛ мою любовь и ВСЕ для него. И так улыбнулся, так БЛИЗКО посмотрел.
И эти последние минуты с ним нас обвевала такая близость, такая тончайшая нежность. Как я уцелела, как уцелел рассудок?