Екатеринбург, восемнадцатый
Шрифт:
— Ие! Везем ашайку Оренбургу! — с занудным вздохом как-то начал он в очередной раз свое повествование. — Оренбургам ашайку даем, мало-мало гуляем, молодой девищка русским, татаркам получаем, обратно везем, деньга и ашайка получаем. Я идем одна публичный дом. Там есть хорошим татаркам, богатым. Я его опять просим замужем. Она меня опять говорим ек, нет, не пойдем. Плохо так живем. Кредитным живем, а татаркам замужем не получаем!
В кои-то веки слова его меня заинтересовали. Я встряхнулся.
— Что же? Почему? Разве мало других женщин, не проституток? — спросил я.
— Ие! — сказал он и рассказал мне следующее.
Оказывается,
Иное, по словам бухарца, было у приверженцев пророка Магомета. В отличие от своих русских товарок по промыслу, магометанки были чрезвычайно бережливы, а потому не в сравнение богаче. Они копили на будущую жизнь, говоря: «Богатую возьмет замуж каждый!» — имея в виду своих сородичей по вере. Тот же бухарец с вожделением, хотя и занудным, почитал за счастье ждать, когда его гурия даст ему свое согласие. «Ай, хорош татаркам. Ай, богат татаркам!» — обсасывал он свои пальцы…
Это я вспомнил, пока мы шли с моей новой знакомой. Чтобы прервать не совсем уместное по отношению к новой моей знакомой воспоминание, я представился ей подлинным моим состоянием, то есть подполковником прежней армии. Шедшая до того покорно, словно бы смирившаяся с неизбежностью обрести хотя бы на ночь кров потерей чести, она от моих слов рванулась в сторону. Она рванулась с такой силой, что я, крепко держащий ее под руку, вместе с ней свалился в сугроб.
— Дура! — совершенно по-солдатски вскричал я.
Она же, видно, в переживании своего представления о предстоящей ночи заплакала. Я вынул ее от сугроба. Боясь усугубить положение, я не стал ее отряхивать, а дал свои двупалые солдатские рукавицы. Мы снова молча пошли. И меня снова и раз, и другой пронзила та первая стыдная мысль о том, как бы у нас все вышло. Совершенно независимо от меня мне приплыла женщина-солдатка в лугах над Белой в пору моего юнкерства, сделавшая меня мужчиной. То есть совершенно независимо от меня я охватился чувством власти над моей спутницей, какую власть надо мной, вернее, над моим организмом получила та солдатка. «Нет, я русский офицер!» — не веря себе, то есть не преодолевая чувства, сказал я. И я стал молить, чтобы скорее мы вышли к нашему дому, чтобы Иван Филиппович не спал.
Увидев нас вдвоем, Иван Филиппович в третий раз явил своей фигурой герб Российской империи.
— Ваше высокоблагородие! А с двумя вы прийти не могли? — в оскорбленном целомудрии спросил он.
— Для вас, ваше превосходительство? — спросил я.
Он молча и сухо сплюнул.
— Иван Филиппович,
— Не забываюсь! — резко ответствовал он. — Далеко не забываюсь! Где уж нам забываться! А вот только покойные ваши родители почтения-то к Ивану Филипповичу испытывали больше!
— А вот почтенный Иван Филиппович покойным моим родителям характера своего выказывал меньше! — парировал я.
Иван Филиппович скривил брови, собрал губы в пучок, всторчал сталью щетины на щеках. Однако ответа при всем этом не нашел, а только опять сухо сплюнул.
— Тьфу на тебя, оллояра несметного! — сказал он и тотчас сменил роль, видно, засовестился. — Пожалуйте, барышня! — состряпал он любезную физиономию.
— И ты бы нам всем, Иван Филиппович, соорудил чайкю! — вспомнил я незабвенного моего друга есаула Василия Даниловича Гамалия, командира Георгиевской сотни, получившей это почетное наименование за подвиг в мае шестнадцатого года.
— Пойду я от тебя, Борис Алексеевич, в пролетарии. Может, против тебя мне в совето какую должность дадут. Тогда ты у меня… — начал собирать самовар и заворчал Иван Филиппович. Заворчал и остановился, забежав взглядом мне за спину.
Я оглянулся. Моя новая знакомая, присев на краешек стула, спала.
— Замерзающую подобрал! — прошептал я.
— Вижу! — тоже прошептал Иван Филиппович.
Мы сели за стол друг против друга и долго, слушая зашумевший самовар, то смотрели на пламя лампы, из-за экономии керосина вкрученное в горелку до предела, то оглядывались на новую мою знакомую. Будить ее никто из нас не решался.
— Кто она? Каких будет? — наконец спросил Иван Филиппович.
— Не знаю! — сказал я.
— А если воровка да ночью подельникам дверь откроет? — посуровел Иван Филиппович.
— Тогда я буду нападать с фронта, а ты зайдешь во фланг! — сказал я диспозицию на этот случай.
— Только бы скалился, как нищий на полушку! — обиделся Иван Филиппович.
— Ну какая воровка! Она во дворе своей хозяйки замерзала! Та ее на определенный промысел выгнала! — возразил я Ивану Филипповичу.
— А если подосланная? — сказал Иван Филиппович и, увидев мою усмешку, обиделся еще больше. — Вот ты, Борис Алексеевич, пришел в солдатской шинелишке и с худым сидорком за плечишком. А дом-то, а добро-то в доме твои родители да твоя сестра с мужем наживали. И я к этому всему приставлен. Так что мне загодя и наперед смотреть ох как надо! — сказал он.
— Хорошо, Иван Филиппович, прости! — устыдился я.
— Оно, конечно, видно, что из порядочных, но хоть бы имя спросил, — тоже уступил Иван Филиппович.
Поспел самовар, а моя новая знакомая не просыпалась. Пришлось ее будить. Она встрепенулась, но даже со сна посмотрела на нас устало и тотчас схватилась было с места к двери.
— Барышня! Да что же вы… — загородил я дверь и хотел сказать о ней как о набитой дуре, но сдержался и приказал мыть руки, садиться за стол. — Кстати! — вспомнил я. — Кстати, я вам представился еще по дороге сюда, а вы не ответили!
— Простите! Я ничего не запомнила! — призналась она.
— А нас, барышня, бояться нечего! Мы потомственно служим Отечеству! А Борис Алексеевич так всех на сем поприще превзошли! В Персиях воевали! В самый что ни есть Багдад со своими пушками хаживали! Переранены, переморожены в боях-то! Страсти натерпелись! А домой прийти — вон как обошлось! — сурово выговорил моей новой знакомой Иван Филиппович.