Экскалибур
Шрифт:
— Моргана! — окликнул ее я, но тут она завидела оборванного, забрызганного грязью, хромающего Сэнсама, коротко мяукнула от радости и кинулась к нему. На золотой маске, прикрывающей изуродованное пламенем лицо, играл отблеск месяца.
— Сэнсам! — воскликнула она. — Сладкий мой!
— Мое сокровище! — отозвался Сэнсам, и супруги сжали друг друга в объятиях.
— Солнце мое, — лепетала Моргана, поглаживая его лицо, — что с тобой сделали?
Талиесин заулыбался, и даже я — я, что ненавидел Сэнсама и к Моргане особой любви не питал, не сдержал улыбки при виде столь искренней их радости. Из всех известных мне браков этот был самым странным. Второго такого бессовестного мошенника, как Сэнсам, на свет не рождалось, а Моргана отличалась кристальной честностью, однако ж они со всей очевидностью
— Через час, — жестоко прервал я их восторженные излияния, — здесь будут Мордредовы люди. К тому времени нам следует убраться как можно дальше, а твоим женщинам, госпожа, неплохо бы укрыться среди болот. Людям Мордреда плевать, что они монахини; их изнасилуют всех до единой.
Моргана яростно зыркнула на меня единственным глазом, что поблескивал в отверстии маски.
— А без бороды ты смотришься лучше, Дерфель, — заметила она.
— Зато без головы стану смотреться куда хуже, госпожа. Мордред, видишь ли, сооружает курган из отрубленных голов на Кар Кадарне.
— Не знаю, с какой стати нам с Сэнсамом спасать ваши грешные жизни, — пробурчала она, — но Господь учит нас милосердию. — Моргана выскользнула из объятий Сэнсама и громко завопила, будя женщин. Нас с Талиесином отправили в церковь, вручили корзину и велели наполнить ее храмовым золотом; в деревню послали женщин — поднимать лодочников. Расторопности и деловитости Морганы оставалось только дивиться. Монастырь захлестнула паника, но Моргана все держала под контролем, так что не прошло и нескольких минут, как первые женщины уже рассаживались в плоскодонки и отплывали в туманное марево.
Мы отбыли последними, и готов поклясться: в ту минуту, когда наш перевозчик оттолкнулся шестом и лодка заскользила по темной воде, с востока донесся цокот копыт. Талиесин, устроившись на носу, запел плач об Идфаэле, но Моргана прикрикнула на него, требуя прекратить языческую музыку. Бард отнял руку от маленькой арфы.
— Музыка не служит никому, госпожа, — мягко отчитал ее он.
— Твоя музыка — от дьявола, — проворчала Моргана.
— Но не вся, — возразил Талиесин и вновь запел, на сей раз песнь, которую я не слыхивал прежде. — При реках Вавилона, — пел он, — там сидели мы, проливая горькие слезы, и вспоминали свой дом, [7] — и я заметил, что Моргана проводит пальцем под маской, словно смахивает слезы. А бард все пел и пел, а высокий Тор отступал все дальше, и болотные туманы одевали нас белым саваном, и лодочник направлял плоскодонку сквозь шепчущие тростники по черной водной глади. Талиесин умолк; теперь тишину нарушало лишь журчание воды у борта да всплеск шеста, резко уходящего вниз, чтобы вновь подтолкнуть нас вперед.
7
Талиесин перефразирует строки библейского псалма; в оригинале: «При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе» (Пс, 136:1).
— Тебе следовало бы петь для Христа, — с укором промолвил Сэнсам.
— Я пою для всех богов, — промолвил Талиесин, — ибо в грядущие дни нам понадобится их помощь.
— Бог един! — яростно воскликнула Моргана.
— Как скажешь, госпожа, — мягко
В Думнонию вновь пришло зло.
Но мы спаслись и на рассвете отыскали рыбака, который за золото согласился отплыть в Силурию. Так я вернулся домой к Артуру.
И к новому ужасу.
ГЛАВА 12
Кайнвин занедужила.
Хворь подкосила ее внезапно, в единый миг, рассказала мне Гвиневера. Лишь несколько часов спустя после моего отъезда из Иски Кайнвин вдруг задрожала в ознобе, затем накатил жар, и к вечеру она уже на ногах не стояла. Больную уложили в постель, Морвенна принялась за ней ухаживать, а ведунья заварила ей мать-и-мачехи с рутой и положила на грудь целительный амулет. К утру кожа Кайнвин покрылась чирьями. Все суставы ныли, горло сводило, дыхание вырывалось с трудом. Она бредила, металась на постели и хрипло звала Диан.
Морвенна попыталась подготовить меня к мысли о том, что Кайнвин умрет.
— Мама думает, на нее наложили проклятие, отец, — рассказала она, — потому что в день, когда ты уехал, забрела к нам какая-то женщина и попросила поесть. Мы дали ей ячменя, но когда она ушла, на дверном косяке осталась кровь.
Я тронул рукоять Хьюэлбейна.
— Проклятие можно снять.
— Мы позвали друида с Кефукриба, — поведала Морвенна, — и он соскреб кровь с двери и дал нам ведьмин камень… — Голос ее прервался; чуть не плача, она глядела на камень с дыркой, что висел ныне над кроватью Кайнвин. — Проклятие не развеялось! Она умрет!
— Когда-нибудь, но не сейчас, — возразил я, — не сейчас. В неизбежную смерть Кайнвин мне не верилось, ведь она всегда отличалась завидным здоровьем. Ни одного седого волоска на голове, и почти все зубы целы; когда я уезжал из Иски, Кайнвин бегала и резвилась, как девочка, а теперь вдруг разом постарела и обессилела. Ее терзала боль. Она не могла рассказать нам, как ей тяжко, но мука читалась в ее лице, а по щекам струились слезы — немое свидетельство страданий.
Талиесин долго глядел на нее и наконец согласился, что Кайнвин прокляли, однако Моргана лишь презрительно фыркнула.
— Языческие суеверия! — ругалась она, и отыскивала все новые травы, и варила их в меду, и скармливала Кайнвин с ложки. На самом-то деле сердце у Морганы было доброе, хотя, вливая в больную по капле целебное снадобье, она и честила Кайнвин языческой грешницей.
Я был беспомощен. Я мог лишь сидеть рядом с Кайнвин, держать ее за руку и плакать. Волосы ее поредели и два дня спустя после моего возвращения стали выпадать целыми пригоршнями. Нарывы вскрылись, заливая ложе гноем и кровью. Морвенна и Моргана без устали меняли ей постель, застилая свежую солому чистым бельем, но каждый день все повторялось с начала, а грязные простыни приходилось кипятить в чане. Боль не стихала и была так сильна, что спустя какое-то время даже я пожелал, чтобы смерть избавила ее от мучений. Однако Кайнвин не умирала. Она просто страдала; порою она кричала в агонии и рука ее стискивала мои пальцы с невероятной силой, а я мог лишь утирать ей лоб, звать ее по имени и чувствовать, как подступает страх одиночества.
Я так любил мою Кайнвин! Даже теперь, годы спустя, я улыбаюсь при мысли о ней, а порою просыпаюсь в ночи, и лицо мое залито слезами, и я знаю — я плакал о ней. Любовь наша родилась в пламени страсти: мудрые люди говорят, будто такой пыл недолговечен, но наш не угас, а вместо того сменился долгой, глубокой привязанностью. Я любил Кайнвин, я восхищался ею, рядом с нею на душе делалось светлее, а теперь вдруг я мог только смотреть, как демоны язвят ее плоть, как она содрогается от боли, а чирьи багровеют, и набухают, и лопаются, заливая постель гноем. И все же Кайнвин не умирала.