Экспансия - 3
Шрифт:
Гуарази полез за сигаретами, закурил, тяжело затянулся.
– Прием!– голос Хорхе был требовательным, раздраженным.
– Да... Слышу, - ответил Гуарази.– Все без исключения?
– До единого. Только ты и тот, за кем едешь... Возвратишься в столицу той страны, что пролетел три часа назад. Понял? Прием!
– Понял.
– У тебя есть соображения? Прием!
– Да.
– Мы их обсудим после того, как ты выполнишь приказ. Прием!
– Я бы хотел связаться с боссом.
– Босса представляю я. Он отправил меня специально, чтобы успеть тебя перехватить. Прием!
– Я хочу переговорить с ним.
– Ты поговоришь. Когда вернешься домой. Он ждет тебя и очень тебя любит, ты же знаешь... Но это приказ, Пепе. Это приказ. Прием!
Гуарази еще раз тяжело затянулся,
– Я понял.
Роумэн, наблюдавший за разговором, спросил:
– Что-то произошло?
– Да, - ответил Гуарази.
– Хорошее?
– Да.
– А что именно?
– Ты же слышал: босс прислал людей, чтобы нас прикрывали...
– Молодец Лаки, - согласился Роумэн.– Хороший стиль.
– Зачем ты произносишь это имя при пилоте?– спросил Гуарази.– Этого нельзя делать. Никогда. Запомни впредь, если хочешь дружить с нами.
– Да, сеньор, - пошутил Роумэн.– Слушаюсь и подчиняюсь... Где же эта чертова, проклятая, нацистская Вилла?!
– Ну, хорошо, положим, я действительно в кольце, - Мюллер кончил кормить рыбок в своем диковинном, чуть не во всю стену аквариуме. Допустим, вы загнали меня в угол... Допустим...
– Это не допуск, группенфюрер. Аксиома. Дважды два - четыре. Гелену в свете той кампании, что началась в Штатах, - выгодно схватить вас и отдать американцам: <Мы, борцы против Гитлера, довели до конца свое дело!> Это - первое. Американцам, которые совершенно зациклились на коммунистической угрозе и готовы на все, чтобы нокаутировать Кремль, выгодно показать европейцам, что борьба против Советов не мешает им быть последовательными охотниками за нацистами. Это - второе. Мюллер - это Мюллер. Вы второй после Бормана, группенфюрер...
– Неверно. Я был чиновником, начальником управления. Премьер-министр, то есть канцлер, доктор Геббельс убил себя. Главный, президент рейха, преемник фюрера, гроссадмирал Денниц сидит в тюрьме, не казнен, получил пятнадцать лет, значит, ему еще осталось тринадцать, думаю, выпустят раньше, лет через пять, тогда ему будет пятьдесят девять, вполне зрелый возраст...
– Группенфюрер, вы говорите так, абы говорить? Вам нужно время, чтобы принять решение? Или вы действительно верите своим словам?
– Опровергните меня. Я научился демократии за эти годы, Штирлиц. Я теперь умею слушать тех, кто говорит неприятное.
– Неужели вы не понимаете, что гестапо - это исчадие ада?
– Гестапо было организацией, отвечавшей за безопасность рейха, Штирлиц. Как Федеральное бюро расследований. Или Ми-16 в Лондоне... Покажите мне хотя бы одну подпись на расстрел, которую я бы оставил на документах... То, что говорили в Нюрнберге, будто я с Кальтенбруннером за обедом решал судьбы людей, - чушь и оговор... Вы же знаете, что практически всех моих клиентов в тюрьмы поставлял Шелленберг... А ведь его не судили в Нюрнберге, Штирлиц... Он живет в Великобритании... Мои источники сообщают, что условия, в которых его содержат, вполне пристойны... И я не убежден, будут ли его вообще судить, - скорее всего он выйдет на свободу, когда уляжется пыль...
Штирлиц несколько удивился:
– Значит, вы готовы предстать перед Международным трибуналом?
– Сейчас?– заколыхался Мюллер.– Ни в коем случае. Еще рано. А вот когда Гесс станет национальным героем, а гроссадмирал Денниц и фельдмаршал Гудериан будут признаны выдающимися борцами против большевизма, - что ж, я, пожалуй, отдам себя в руки правосудия.
– Группенфюрер, если американцы узнают, что вы покрывали человека, убившего младенца Линдберга, если члены партии узнают, что еще в двадцатых годах вы избивали подвижника идеи, убийцу паршивого еврея Ратенау, ветерана движения фон Саломона, если несчастные немцы узнают, что именно вы руководили операцией по уничтожению всех душевнобольных в стране, а их было около миллиона, если евреи узнают, что Эйхман составлял для вас еженедельные сводки о количестве сожженных соплеменников, если русские опубликуют все материалы, в которых вам сообщалось о расстрелах и повешениях невиновных женщин и детей, оказавшихся в зонах партизанских действий, - вы все равно надеетесь на благополучный исход дела?!
Мюллер вернулся к столу, сел напротив Штирлица и спросил:
– Что
– Капитуляцию.
– Будем подписывать в двух экземплярах?– Мюллер грустно вздохнул. Или ограничимся устной договоренностью?
– А вас бы устроила устная договоренность?
Спросив так, Штирлиц хотел понять, что его ждет: если Мюллер согласится подписать даже кусок папифакса, значит, отсюда не выйти, конец; если же он будет предлагать устную договоренность, значит, он д р о г н у л, любой здравомыслящий человек на его месте дрогнул бы. А ты убежден, что он психически здоров, спросил себя Штирлиц. Ты же видел, как они здесь гуляют в своих альпийских курточках, галантно раскланиваются друг с другом, вполне милые мужчины и дамы среднего возраста, а ведь это именно они всего за один год превратили прекрасный Берлин, культурную столицу Европы двадцатых годов, в мертвую зону, уничтожили театры Пискатора, Брехта, Рейнгардта, сожгли книги Манна, Фейхтвангера, молодого Ремарка, запретили немцам читать Горького и Роллана, Шоу и Маяковского, Драйзера и Арагона, Алексея Толстого и Элюара, арестовали всех журналистов, которые обращались к народу со словами тревоги: одумайтесь, неистовость и слепая жестокость никого не приводили к добру, <мне отмщение и аз воздам>, нас проклянет человечество, мы станем пугалом мира... Ну и что? Кто-нибудь одумался? Хоть кто-нибудь выступил открыто против средневекового безумия, когда несчастных детей заставили забыть латинский алфавит и понудили писать на старонемецкой готике, когда промышленность стала выпускать средневековые женские наряды, а каждый, кто шил костюмы или платья по фасонам Парижа или Лондона, объявлялся врагом нации, изменником и беспочвенным интернационалистом?! Хоть кто-нибудь подумал о том, что, когда радио Геббельса день и ночь вещало о величии немецкой культуры, особости ее пути, исключительности таланта нации, ее призвании принести планете избавление от большевизма, неполноценных народов и утвердить вечный мир, не только соседи рейха - Польша, Чехословакия, Дания, Венгрия, Голландия, Бельгия, Франция, - но и весь мир начал особо остро задумываться о своем историческом прошлом?! Разве одержимость великогерманской пропаганды не стимулировала безумие великопольского национализма? Французского шовинизма? Разве взрыв имперских амбиций на Острове не был спровоцирован маниакальной одержимостью фюрера и Геббельса?! Разве нельзя было понять, что в век новых скоростей нельзя уповать на разделение мира и народов, противополагать их друг другу, а, наоборот, следует искать общее, объединяющее?! Разве думающие немцы не понимали, что такого рода пропаганда не может не вызвать тяжелую ненависть к тем, кто беззастенчиво и постоянно восхвалял себя, свою историю, полную героизма и побед над врагами, свою науку и образ жизни?!
И теперь эти люди, ветераны движения, фанатики фюрера, гуляют по аккуратным улицам Виллы Хенераль Бельграно, затерявшейся в горах, и мило раскланиваются друг с другом! Они по-прежнему полны ненависти к тем, кто разгромил их паршивый рейх и заставил скрываться здесь, за десятки тысяч километров от Германии! Они по-прежнему винят в трагедии немцев всех, но только не себя и себе подобных, а ведь они, именно они привели нацию к катастрофе, потому что отказали и себе, и народу в праве на мысль и поступок, добровольно передав две эти ипостаси личностей, из которых складывается общество, тому, кого они уговорились называть своим фюрером: <За нацию думает вождь, он же и принимает все основополагающие решения>; <Большевизм будет стерт с лица земли>; <Американские финансисты, играющие в демократию, на грани краха; один раз они пережили <черную пятницу>, что ж, переживут еще одну; ублюдочный парламент Англии, где сидят мужчины в женских париках, изжил самое себя, - декорация демократии; французы обязаны быть поставлены на колени, - они должны заплатить за Версаль, заплатить сполна!>
Нацию приводят к катастрофе трусость, тугодумие и страх, организованный именно этими мюллерами и борманами, которые не понимали, что если они еще кое-как продержатся на страхе, то их дети и внуки будут раздавлены тем страшным зданием, которое они возвели. Неужели эти люди совершенно лишены чувства ответственности за потомство?! Не могут же они не понимать, что страх сковывает мысль, а в наш век побеждает лишь тот, кому гарантирована свобода мысли и бесстрашие поступка?
Мюллер вздохнул: