Экспансия – III
Шрифт:
Продиктовав адрес, Штирлиц резко поднялся и, молча пожав руку профессору, бросился вниз, к машине.
…Привратник того дома, где Штирлиц арендовал квартиру, был, судя по всему, человеком пьющим; лицо его было отечным, под глазами висели желтовато-синие мешки, руки мелко дрожали, а на висках серебрились мелкие капельки пота.
Штирлиц ощутил его, потому что в далеком двадцать втором году, после того, как он выкрал начальника белой контрразведки Гиацинтова, переправил его в партизанское соединение и там, в землянке, получив приказ Дзержинского вернуться во Владивосток, чтобы уйти с казачьими полками атамана Семенова
Владивосток тогда жил шальной жизнью, люди рвались на пароходы, чтобы спастись от большевиков, но в штабе еще шла размеренная жизнь, отдавались приказы, дотошно планировалось «сокрушительное поражение» войск Уборевича, однако вечером, часов в шесть, начиналась вакханалия: Протасов разливал спирт по граненышам, закусывал луковицей и тоненьким, словно папиросная бумага, куском сырокопченой колбасы, глаза бесенели; в семь приходилось повторять вместе с ним, — как человек пьющий, он зорко следил за тем, как ведут себя окружающие, трезвых не переносил — «интеллигентишки»; в девять отправлялись в ресторан «Версаль»; тогда Исаев, уже не Владимиров, решил менять бокалы — давиться водой и пригублять водку; склонившись к нему, Протасов шепнул: «Максим Максимович, за столом не пьют лишь те, которые хотят вызнать; сейчас такая пора настала, что лазутчиков мы расстреливаем во дворе, без суда, включив мотор автомобиля, чтобы не пугать соседних обывателей».
Штирлиц до сих пор помнил то страшное ощущение похмелья, которое наступало утром; просыпался в темноте еще, часа в четыре; давило незнакомое ему ранее, тревожное чувство надвигающейся беды; обостренно воспринимался любой шорох; редактор Ванюшин, пригласивший тогда Штирлица жить в своем огромном трехкомнатном «люксе», угадывал в темноте состояние своего любимца, заставлял похмелиться: «Ты рюмашку протолкни, Максим, сразу тепло ощутишь, пот высеребрит, — и спокойно уснешь». Действительно, стало легче, бросило в пот, захотелось поговорить с Ванюшиным, сделать ему что-то доброе; несчастный, мятущийся человек, сколько таких на Руси?! Понимает, что не туда идет, не с теми, но как изменить это, как принять решение, не умеет, страшится, не может.
Штирлиц помнил и то страшное забытье, которое наступало, когда медленный, серый, осенний рассвет вползал в номер, словно ощупывая каждый предмет, будто слепец, попавший в незнакомую комнату. Сон был тревожным, еще более страшным пробуждение, голова звенела, сердце молотило тяжело, с замираниями; на третий день он мечтал уже только о том, чтобы настало утро и Протасов, достав факирским жестом из шкафа зеленый штоф, разлил по граненышам, а там и до обеда недолго, горячие щи с чесноком, смех генерала: «Да, остограмься, соколик, остограмься, полегчает!» Не оглянешься, как время ехать в «Версаль»; постепенно день стал разделяться на провалы, когда надо было что-то делать, читать, пытаться писать, и минуты бездумного облегчения, которое несла с собою рюмка.
Ощущение силы — при полнейшем бессилии; постоянное желание что-то делать, но делать ничего не можешь; паралич воли; необходимость сказать доброе тому, с кем пьешь, а оборачивается все оскорбительной ссорой; дерьмо прет наружу, дерьмо, бессилие и страх; все потаенное, гадкое становится зримым, заметным, неуправляемым…
Оказавшись в Шанхае, Штирлиц поселился в китайском доме, у И Лю; тех, с кем проводил последние дни в России, не видел;
— Слушайте, — обратился Штирлиц к привратнику, — сейчас ко мне должна приехать приятельница, а у меня даже кофе нет, не могли бы вы махнуть в какой ресторан, такси я, конечно, оплачу, и привезти мне через часок все то, что я вам сейчас запишу…
— Но я не могу оставить свое место, сеньор… Вдруг заглянет хозяин? Он очень строгий… Справедливо-строгий человек.
— Давайте вашу фуражку, я буду вызывать лифт жильцам, — Штирлиц улыбнулся. — А хозяину скажу правду… Мы с ним друзья, вы же знаете…
— Но…
— Держите, — Штирлиц достал из кармана деньги, — на оставшиеся купите себе фляжку, мне привезете кофе в зернах, хамон, сыр, тройку пирожных, шампанского и шоколад.
— Как-то я все же побаиваюсь, сеньор…
Штирлиц посмотрел на часы; прошло двадцать пять минут, вот-вот приедет Росарио; если приедет, поправил он себя. Кто-то из режиссеров (господи, когда ж это было?! Году в тридцать пятом, кажется? Тогда еще в Баварии некоторые фирмы сохранили самостоятельность, экранизировали классику или делали крутые детективы, стараясь сохранить у зрителей чувство достоинства и умение отстаивать собственную точку зрения на то или иное преступление), когда Штирлиц предложил тост за успех нового фильма, в ужасе вскочил с кресла: «Никогда, нигде, ни в коем случае не пейте за будущий успех, — картина неминуемо провалится!»
— Но вы же знаете, что я ваш жилец, дружище, — растягивая слова, сказал Штирлиц (самое страшное — показать тому, кого о чем-то просишь, нервозность или торопливость; это, как зараза, передается немедленно; не зря же говорят, что шизофрения заразна; интересно, мог ли Гитлер — с помощью радио, газет и фильмов — заразить нацию? Почему нет?). — Нам с вами еще жить и жить, а вы не хотите помочь мне в сущем пустяке. Всю ответственность я беру на себя.
— А можно вызвать такси?
— Конечно… Только придется дольше ждать… Лучше прогуляйтесь, за углом, на стоянке, полно машин, три минуты хода…
— Но как вы будете сидеть в форменной фуражке, сеньор? На вас рабочий костюм… Я, конечно, понимаю, у богатых свои заботы, они не обращают внимания на одежду, говорят, сеньор Рокфеллер отдает в починку свои полуботинки, а мы-то убеждены, что он каждый день надевает новые…
— Да, с ним такое бывает, — кивнул Штирлиц. — Доктор Пла сегодня не приезжал?
— А он и сейчас тут… Сказал, что останется ночевать, с утра придут мастера монтировать для него новую проводку, врачи теперь не могут без мощного электричества…
— Скоро все переедут, — сказал Штирлиц, ощутив тепло Клаудии, — будет весело… Ну, давайте вашу фуражку, все равно мне надо быть возле дома, приятельница — топографическая идиотка, может заблудиться в трех соснах…
— В трех соснах невозможно заблудиться, — ответил портье и, поднявшись, протянул Штирлицу свою синюю фуражку с черным лакированным козырьком.
— У вас есть сумка? — спросил Штирлиц и сразу же пожалел о том, что задал этот вопрос; портье начал открывать ящики стола, заглядывая в них; пот на лбу засеребрился еще больше; ему сейчас каждое движение в тягость, понял Штирлиц, после перепоя наступает ощущение опустошенности, лечь бы поскорей или, на крайний случай, сидеть, не двигаясь, борясь с кошмарами, и мечтать о том моменте, когда можно припасть растрескавшимися, сухими губами к стакану.