Эксперимент
Шрифт:
Становясь взрослее, детская проблема саморазвлечения выродилась в ключевом отличии меня от всех остальных, имевших за спиной детсадовский опыт. Ни у кого не было трудности в подчинении, слово учителя – закон, школьные правила – табу, директор – высшее лицо, не терпящее отказа или неповиновения. Все три формальности были до того поверхностными, что, казалось, будто бы вся школьная атмосфера сплошь игра, к которой неизвестно почему относятся столь серьёзно. При чём, правила я не нарушал и учителям не перечил, мне просто было скучно как следовать, так и противиться установившимся порядкам, вместо этого привлекало другое: попробовать самому стать каким-то устоем, который будет регламентировать и что-то декламировать. Ведь так всегда, кто не способен встать в подчинение, сам решается подчинять, вот только в моём случае, поставить кого-то в зависимость хотелось не относительно себя, а по отношению к тому, кто стал моей целью. Другими словами, холодность к правилам высекла искру революционности и овеяло меня каким-то духом свободы, я желал, чтобы люди шли не за писанными законами, а за самими собой, стали познавать себя, а не конституцию, Библию и прочее. В этом плане мне предназначалась роль зеркала, глядя на меня, человек должен был увидеть нечто схожее внутри себя самого; как я выделялся своей циркачностью из массы, так и смотрящий должен был в один момент перестать наконец заливаться
Каково же во всём этом место самостоятельности? В том, что почти на спадающий фокус внимания со своей самости в детстве полностью лишил меня интереса к ней в старшем возрасте. Когда у всех она только просыпалась, ибо близилась жизнь без родительского попечения, мне уже до того осточертело всегда искать ей применение, что сделало меня в некотором роде инфантильным сорванцом. Все эти выводы ретроспективны и в момент первого эксперимента я не понимал природу движущей меня силы. Просто предаваясь скрытому порыву, мне выносилось предписание, что следует делать то-то и то, а зачем и почему – вопросы последние. С таким вот комплексом неполноценности я подсознательно заставлял людей верно использовать свою самость в качестве инструмента по открытию в себе того, что, в сущности, требовалось открыть в себе самом.
Одно всё же не оставляло меня в покое. Раз все действия в прошлом так ни к чему и не привели, не означало ли это, что моя цель не заслуживала столь много уделяемого ей времени, энтузиазма и порывистости? Эти вопросы обрушились словно шквал. Действительно, а что, если всё к тому и шло, дабы я бросил эту глупую затею и перестал искать в человеке чего-то обведённого ореолом мистики? Просто сидя и думая об этом ничего не добьёшься и я принялся проверять свою очередную гипотезу. Развернув свою направленность на сто восемьдесят градусов, человек-зеркало решил посмотреть на своё собственное отражение в себе же самом и это был второй эксперимент, который окончательно предрешил, кем я буду и каким образом распоряжусь вверенными мне телом и разумом.
* * *
Сразу расставлю все точки над «i». Не составило трудности удостовериться в верности моих предположений. Недра человека поистине заслуживают внимания, но важно то, каким образом я к этому вышел. Понимая, что никто не сможет мне помочь, никто не будет ошиваться рядом, напоминая своим шутовством или мудрёностью о существовании чего-то противоположного всему привычному, оставалось рассчитывать только на себя самого, а поскольку я сам становился и причиной, и потенциальным следствием, то это обязывало погрузиться в тотальное уединение – полное одиночество и от этого во мне стал возобладать эгоизм. Трепетное отношение к себе самому ставило окружавших меня не в счёт с моей «величественной» персоной, ведь она претерпевала то, от чего многие уклонялись или попросту не решались стать сами себе толпой: «In solis sis tibi turba locis6», – гласит устав отшельника. Мне было наплевать, что старики считали в праве наслаждаться уединённостью лишь после отдачи общественного долга и лишь по достижению пенсионного возраста. Даже из уст почитаемого мною Монтеня7 эти слова звучали как укор и в то же время как вызов; не уж то столь велики были отличия между пятидесятилетним семьянином и семнадцатилетним юношей? Различие укрывалось за стереотипом, что каждый обязан отдать себя на служение миру, нужна определённая жертва, чтобы спокойно уйти в одиночество. К работе я пока не был предрасположен, а как в отношении к первокурснику, университетские поручения не заходили дальше заучивания конспектов; оставался один вариант – начать заняться писательством. В прошлом имелась пара успехов на литературном поприще, да и сочинения по русскому языку всегда оценивались по высшему разряду. Школа дала мне писательскую закваску и, чтобы совесть не мучила меня фактом безответственного ухода в себя, как-то поддерживать связь с реальностью, я решил путём ведения дневников и создания заметок, так заодно удавалось обойти заповедь «Не отдавший общественный долг не заслуживает отдыха», ибо кто посмеет упрекнуть меня в том, что я ничего не делаю: вот книжечка с парой выписок, вот ещё не засохшее от чернил перо – все признаки, что я чем-то, да занимаюсь, а вот вопрос, чем именно, пока и сам не мог ответить, даже о чём писать не до конца удавалось понять…
Записи делались всегда спонтанно, без расписания как у писателей, но с налётами неожиданных прозрений, как у художников. То какое-то сновидение привидится, то опять нападёт психоделический приход во время прогулки – из этих единичных случаев и состояло моё творчество. Однажды мне всё же стало интересно, а почему я продолжаю дневниковую слежку, почему не забрасываю ежедневные записи и просто не возьмусь, да и положусь на свою память? Заморозив писательское ремесло, со временем я стал чувствовать себя хуже, желание вставать и начинать новый день было ни к чёрту, выйти в магазин и встретиться с прохожим взглядом причиняло такую боль, будто он не добродушно посмотрел на меня, а хотел своим взглядом тотчас испепелить; сам я становился всё раздражительнее. Иногда, даже руки, держа какой-то предмет казались настолько неуклюжими, то и дело, побуждая к мысли оторвать их и выкинуть, а самому – залечь под одеяло и больше никогда не сталкиваться с реальностью, с этим физическим миром, который чего-то, но всё-таки лишил меня. «Или это я сам лишил себя чего-то?», – как-то раз явилась ко мне спасительная фраза и вспомнив последние изменения в своих распорядках, я вновь вернулся к письму. На удивление, я снова стал спокойным, мир перестал контрастировать одними лишь раздражителями и позволил видеть людей именно людьми, ничем не угрожающими и просто спешащими куда-то по своим делам. Этот феномен меня заинтересовал, и я стал искать причину, чем же я таким повязан с писательством, что оно так бойко отозвалось в моей психике.
Во-первых, я уяснил для себя главный принцип любого творчества. Творчество есть творение из пустоты. Во-вторых, всякое творчество изменяет известную нам реальность, мир преображается и всё в нём заложенное также подвергается изменчивости. Дано какое-то понятие и стоит кому-то написать книгу по этому самому понятию, так тут же будет брошен вызов существующей истине. «Может быть располагаемое нами не столь истинно?», – начнут вопрошать некоторые и им ничего другого не останется, кроме как либо пойти за новаторской идеей, либо постараться выступить с защитой старых положений, но, что первое, что второе – оба варианта обязывают творить. Это напрямую соотносилось с тем, что я хотел пересмотреть самого себя, как те же понятия и категории, но каким образом это было возможно осуществить не имел ни малейшего представления.
Немного погодя подступило следующее открытие. Оказывается,
Наконец-то был найден толковый провожатый в мир новых впечатлений и, как-бы это не поражало, именно в страхе я увидел ведущего меня через сумрак непонимания. Страх должен был прорубать тернистые витиеватости моих заблуждений, страху было уготовлено провести меня к глубине собственного «Я». Почему я так мыслил? Да потому что раз смехом всё никак не удавалось разыскать чаемую мною сакральность, то антагонистом уж точно удастся схватить вожделенную тайну за проворно виляющий «хвост». Ещё никогда я не был столь благодарен той неопределённости, вечно присутствующей в непристроенности моей самостоятельности, ибо, столкнувшись с скрывающейся за ней пустотой и излучаемым от этого страхом, я открыл для себя мир беллетристики. Я спросил себя: «Где люди обычно боятся? Как они искусственно вызывают тревогу и трепет?» и ответы давались слишком уж легко. Фильмы ужасов, хоррор-игры, дома с привидениями – эти вещи возможно и могли оказать эффект на того, кто мало смотрел кино (ко мне это не относилось) и не провёл подростковый период наедине с компьютерными играми (этот грех меня также не обошёл стороной), но всё перечисленное уже было когда-то мною пережито. Единожды переболев всем этим, я выработал своего рода иммунитет и более не мог поддаться страсти вновь пустить себя на поводу этих детских шалостей. Оставалось одно – опробовать такое, что ни разу не соприкасалось со мной и, – напомню, что в школе, не смотря на успехи по русскому и литературе, чтиво для меня всегда казалось наискучнейшим занятием, – nolens-volens8, пришла пора утопить себя в омуте книжничества.
Отторжение, отрицание, недопонимание, но вот, роман за романом, я втянулся и окончательно сросся с аватаром чтеца. Начинал я с классики: «Мартен Иден» Джека Лондона, «Лезвие бритвы» Ивана Ефремова, «Приключения Эраста Фандорина» Бориса Акунина и т. д. Если кто спросит: «Что же пугающего в этих произведениях, где же тут притаится страху?», то Вы не представляете, каким же испытанием, какой больной прививкой оказалось приучивание себя к погружениям в истории! Отдаться на волю книжным простором было для меня сродни тому, когда долго не разрабатывающий мышцы спортсмен снова приступает к тренировкам, на следующий день его мышцы будут ныть, а все члены трястись от прошлодневной нагрузки; то же самое напряжение испытывал мой мозг, в случае с которым, всё обстояло ещё хуже чем у несчастного гимнаста, ведь я практически никогда и не занимался чтением как отдельным, не побоюсь выразиться, видом спорта, от чего переживания, смятения и непонимание от происходящего сумбура внутри моего мышления, ощущались во много раз страшнее, чем если бы я хотя бы когда-то имел подобный опыт, но увы, им я себя в прошлом успешно обделил. На первых парах страх был, нёсся разъярённым авангардом и виднелся он, как ни странно, в каждом возвращении к этим «безмятежным» или по заверению некоторых, чуть ли не буколическим в своей «умиротворённости» романам.
За месяц я осилил около дюжины похожих на вышеперечисленные произведения и ощутив возможности к лёгкому усвоению любого материала, я приступил к тестированию на себе книжного страха. Начал я с тёмного фэнтези и первым в списках среди самых популярных авторов этой категории значился Стивен Кинг. Пролистав его библиографию, взгляд зацепился за серию «Тёмная Башня». На следующий же день, закупка в книжном обошлась мне в кругленькую сумму, так как серия начисляла за собой семь томов и одну промежуточную историю. С этим кладезем я вернулся в свой укромный уголок и две недели от меня больше не было никаких вестей, я испарился со всех радаров и создал видимость, будто бы меня никогда не существовало, родные переживали, в университете стали бить тревогу, а для меня, в этой заброшенности наступили четырнадцать дней ни с чем несравнимого блаженства, потому что мои, – по студенческим меркам, – книжные затраты всецело окупились, можете не сомневаться. Проглотив все тома «Башни», я заинтересовался другими работами Кинга. Так были переварены «Сияние», «Доктор сон», «Бессонница» и «Ловец снов». Разочаровавшись в последнем, я понял, что с Кингом пора завязывать, да и каким-бы приятным не было чтение истории о Стрелке и его достижении башни, цель экспериментирования так и не была достигнута – страха я так и не почувствовал. После неудачной попытки, следом последовала тяжёлая артиллерия: сборники рассказов Говарда Лавкрафта и Эдгара По, в дополнение к которым приобрёл серию «Монстролога» Рика Янси. После второй волны «ужасных и вгоняющих в жуть» работ я потерял веру в идею пробудить страх таким вот книжным способом.