Эксперт № 44 (2013)
Шрифт:
Двадцатый концерт Моцарта обычно исполняют с бетховенскими каденциями: авторские не сохранились. Бетховен берётся за темы своего кумира с нежностью и тщанием и обрабатывает их, вероятно, даже с большей любовью, чем это сделал бы автор, и каденции эти чудесны. И по ним можно вообразить, каким был бы этот концерт, напиши его и целиком не Моцарт, а Бетховен. Это была бы потрясающая вещь в прямом смысле затёртого эпитета; это была бы захватывающая исповедь великой души. Но тогда не было бы Двадцатого моцартовского трагичного и светлого рассказа о том, как устроен мир.
Зрелый Моцарт это раз и навсегда данное опровержение всякого пафоса, всякой
После Моцарта написано немало гениальных вещей. Но во всех них, как они ни прекрасны, уже есть «какая-то отрывистость, какое-то разложенье». Со времён того же Двадцатого или Двадцать четвёртого, со времён «Дон Жуана» произведений такой совершенной цельности человек, как справедливо сказано у Гессе, не создавал. (Недолгим исключением стал Пушкин, но здесь речь прежде всего о музыке.) Проще всего объяснить это эгоцентризмом позднейших авторов, поглощённостью их собой и это будет правдой, но не всей. И Моцарт в своих творениях вёл, помимо всего прочего, личный дневник и в последующих поколениях бывали творцы, на удивление свободные от преизбытка эго. Но у Моцарта был совершенно неповторимый дар к счастью, он сам рассказал какой.
Кто-то спросил его, как он сочиняет. Моцарт ответил примерно так: он долгодолго думает, и в какой-то момент оказывается, что симфония лежит у него на ладони, как яблоко, тогда он переносит её на бумагу. Образ поразительной глубины и смирения: симфония легла на его ладонь, но она яблоко, а значит, порождена не им. Её цельность и совершенство как бы не вполне от него.
Она сгусток мировой гармонии, добытый усилиями его ума и души. Подобного дара ни у кого, кажется, более не бывало.
До такой степени не бывало, что многие в него просто не верят. Известно, что увертюру к «Дон Жуану» Моцарт написал в ночь перед премьерой. В первые же десятилетия после его смерти нашлось немало музыкантов, вперебой уверявших, что это легенда, что такую увертюру за ночь написать невозможно. Что невозможно? Написать, в смысле придумать, сочинить разумеется, немыслимо. Но записать уже готовую вещь, перенести яблоко на бумагу отчего же нет? Опытный переписчик нот сделал бы это за октябрьскую ночь дважды.
Известны, кажется, только два случая, когда Моцарт работал совсем не так; две из сохранившихся его рукописей испещрены поправками и вклейками: оперы «Похищение из сераля» и серии из шести струнных квартетов, впоследствии посвящённых Гайдну. Моцарт, вообще говоря, не был новатором в музыке; он писал на языке, принятом в его время и в его кругу том, который музыковеды называют венской классической школой. То, что не очень сведущему слушателю кажется моцартовским стилем, моцартовскими приёмами, суть на самом деле стиль и приёмы венской школы (только у него её изящество и бесконечные репризы обретают глубину и величие, а у большинства его современников нет). Но в этих двух случаях Моцарту потребовалось стать новатором правда, и тут не столько в форме, сколько в сути, и он им стал.
В «Похищении» двадцатишестилетний Моцарт первым сделал то, что и позволило опере стать высочайшим искусством: он первым
«Гайдновскими» квартетами двадцатидевятилетний Моцарт намеревался воздать должное таланту своего друга: подчеркнуть, как ценит работы Гайдна, выведшие квартет, прежде бывший, скорее, способом дилетантского музицирования, на уровень большого искусства. Если говорить только о форме квартета, то Моцарт сделал маленькое чудо, написав их так, как Гайдн в ту пору ещё не умел и только много позже, после смерти младшего коллеги, освоил его новшества. Но о форме я говорить не буду (и не специалист, и больно уж кисло звучат всякие псевдомузыковедческие псевдотермины вроде эмоционального диапазона и развитой полифонической фактуры), поскольку одновременно Моцарт сотворил большое чудо: он открыл философскую музыку. Не знаю, как это объяснять, да, наверно, этого и нельзя толком объяснить. Слова «философская музыка» кажутся оксюмороном, если не надувательством. Но ничего не могу поделать, эти квартеты она и есть. Послушайте их в этом певучем (даже для Моцарта небывало певучем) и гармоничном многоголосии не только скорбь и радость, но и глубина мысли, недостижимая ни для Канта, привычно сидящего тем временем в своём Кёнигсберге, ни для Гегеля, бегающего тем временем в гимназию в своём Штутгарте.
Ну а раз вырвалось слово «послушайте», разговоры пора сворачивать.
И правда, пойдёмте слушать; кто в первый раз, кто в пятый, кто в тысячный неважно. В свои юбилейные дни Моцарт прозвучит ничуть не хуже, чем в любое другое время. Только одно замечание напоследок. Привычная мысль о простоте и доступности моцартовских творений не более чем миф. Они просты в высоком смысле слова (той простотой, что дальше сложности) и совсем не просты в смысле примитивности; наоборот, они бывают предельно изощрены. То же и с доступностью. Очень уж близко Моцарт, как и любая настоящая музыка, «детишек к себе не подпускает» (Томас Манн).
Часто приходится читать, какой это ужас, что от Моцарта в его последние годы отвернулась публика. Стенания эти преувеличены или, возможно, неверно направлены. Что Моцарт из-за охлаждения публики потерял основную часть доходов; что как раз тогда, когда деньги были нужны позарез (сначала серьёзно болела Констанца, потом сам Моцарт), их катастрофически не хватало это и вправду очень скверно. Что же до внезапной нелюбви публики, то горевать тут решительно не из-за чего. Во-первых, она вполне естественна (ср. слова Боратынского о том, как поэты выходят из моды: «Поэт развивается, пишет с большою обдуманностью, с большим глубокомыслием: он становится скучен офицерам, а бригадиры с ним не мирятся, потому что стихи его всё-таки не проза»). Вовторых, сам Моцарт не больно-то из-за неё расстраивался. Мнения профанов он в грош не ставил и из-за того, что ветреные венцы от него отвернулись, не впадал в сомнения и фрустрацию.