Ельцын в Аду
Шрифт:
«Всякое зло оправдано, если при виде его бог наслаждается»: так выражалась первобытная логика чувства — и действительно, первобытная ли только? Боги, представляемые в виде друзей жестоких зрелищ — как далеко это первобытное представление проникает еще в нашу все более гуманизирующуюся европейскую культуру!... Еще греки не умели доставить лучшей услады в дополнение к счастью богов, как радость жестокости. Какими глазами, думаете вы, боги смотрели у Гомера на судьбы человеческие? Какой окончательный смысл имели Троянские войны и подобные трагические ужасы? В этом не может быть никакого сомнения: их считали как бы праздничными играми для богов и в той мере, в какой поэт более других людей обладает божественным даром, они были праздничными зрелищами и для поэта.
... Я указывал
Видеть страдания доставляет наслаждение, причинять их — еще большее. Это жестокое правило, но старое, могучее, человеческое, слишком человеческое основное правило, под которым, впрочем, может быть, подписались бы уже и обезьяны: потому что говорят, что в измышлении жестоких забав они уже в значительной степени предвещают появление человека, как бы дают репетицию. Без жестокости не может быть торжества: это видно из древнейшей, наиболее продолжительной истории человечества — и в самом наказании так много торжественного!»
Пусть так — и что тут хорошего?
– вопросил апостол.
– Жить, что ли, стало лучше с ее появлением?
«... Я утверждаю, что в те времена, когда человечество еще не стыдилось своей жестокости, жизнь на земле была веселее, чем теперь, когда существуют пессимисты. Небо над человеком становилось все мрачнее, в связи с тем, как человек все более стыдился человека.
... Животное - «человек» научился наконец стыдиться всех своих инстинктов. Стремясь в «ангелы» (чтобы не выразиться грубее), человек приобрел себе испорченный желудок и обожженный язык, благодаря чему ему не только опротивела радость и невинность животного. Но и сама жизнь утратила вкус: так что он сам перед собой затыкает нос и хуля составляет с папой Иннокентием список сквернот своих. («Нечистое зачатие, отвратительное питание во чреве матери, мерзость вещества, из которого развивается человек, отвратительная вонь, выделения мокроты, мочи и кала»). Теперь, когда страданию приходится всегда маршировать первому среди аргументов против существования, в качестве серьезнейшего вопросительного знака, было бы полезно вспомнить о тех временах, когда судили наоборот, потому что не желали отказаться от причинения страдания и в этом видели главное очарование, главную приманку жизни».
Как хорошо, что твоя философия вовсе не оставляет места для идеалов!
– порадовался хозяин преисподней. Ницше, естественно, не мог оставить такую реплику без соответствующей реакции:
«Не желает ли кто-нибудь ...подсмотреть, как на земле фабрикуются идеалы?
... Здесь осторожное, хитрое тихое бормотанье и шептанье во всех углах и закоулках. Мне кажется, что врут; каждый звук липнет от сладкой нежности. Слабость нужно переврать в заслугу... А бессилие, которое не воздает, — в доброту; боязливую подлость в «смирение»; подчинение тем, кого ненавидят, в «послушание» (именно тому, про кого они говорят, что он повелевает, подчинение — они зовут его богом). Безобидность слабого, даже трусость, которой у него так много, его стояние у двери, неизбежная для него необходимость ждать, - получает здесь хорошее название: «терпение» - и зовется также добродетелью. Невозможность отмстить называется нежеланием мстить, может быть, даже прощением («не ведают бо, что творят, - одни мы знаем, что они делают!»). Толкуют также о «любви к врагам своим» - и потеют при этом.
Удивляться
Есть между ними, и очень много, жаждущих мести, которые переоделись судьями и у которых слово «справедливость» постоянно на устах, точно ядовитая слюна. Они всегда готовы заплевать все, что не имеет недовольного вида, все, что бодро идет своим путем. Нет недостатка между ними и... тщеславных, изолгавшихся уродцев, которые изо всех сил стараются казаться «прекрасными душами» и, например, выносят на рынок, как «чистоту сердца», свою изгаженную, исковерканную чувственность, закутанную в стихи и другие пеленки, - это вид моральных онанистов и «самоудовлетворяющихся». Больные хотят проявить превосходство в какой бы то ни было форме, у них инстинкт окольных тропинок, ведущих к тирании над здоровыми, - и где только ни встретишь именно у наислабейших этого стремления воли к мощи...»
Ты выражаешь взгляды неверующих, причем не всех, а очень малого числа, - сделал вывод Иуда.
– Это люди, лишенные счастья.
«Мы, познающие, недоверчивы как раз по отношению ко всякого рода верующим; наше недоверие понемногу приучило нас делать выводы, обратные тем, которые делались прежде: именно, во всех тех случаях, где на передний план чересчур выступает сила веры, мы привыкли заключать об известной слабости доказательств и даже о невероятности предмета веры.
Мы тоже не отрицаем, что вера «делает блаженным»; но именно поэтому мы и отрицаем, чтобы вера что-нибудь доказывала, - сильная вера, делающая блаженным, внушает подозрение к тому, во что человек верит, она обосновывает не «истинность», а известную вероятность — иллюзии.
Так что несчастными являются именно верующие; их синоним — слабые, больные! «... Когда же собственно пришли бы они к своему последнему, тончайшему, высочайшему триумфу мести? Несомненно тогда, если бы им удалось вдвинуть в совесть счастливым свое собственное бедствие, все бедствия и страдания вообще, так что счастливые начали бы вдруг стыдиться своего счастья и, может быть, стали бы говорить друг другу: «стыдно быть счастливыми! На свете слишком много бедствий!..»
Пусть больные не делают здоровых больными...
– таков должен бы быть верховный принцип на земле».
Господь учил помогать больным и слабым — а ты призываешь бороться с ними!
– возмутился апостол.
– Христианская любовь позволяет нам не опасаться ни сильных, ни бессильных; всех нас уравнивает вера в Спасителя! Это наше достоинство признают даже наши противники! Ты выступаешь против Евангелия!
«Вы угадали, я не люблю Нового Завета. Меня почти беспокоит, что я стою в такой степени одиноко со своим вкусом по отношению к этой наиболее ценимой, наиболее преувеличенно ценившейся книжке (вкус двух тысячелетий против меня): но что делать? «Здесь я стою, я не могу иначе», — у меня есть мужество держаться своего дурного вкуса. Ветхий Завет — да! Это совсем другое: полное уважение Ветхому Завету! В нем я встречаю великих людей, героический ландшафт и нечто наиболее редкостное на земле, несравненную наивность сильного сердца: более того, я нахожу в нем народ.
В Новом Завете, напротив, только и есть, что маленькое хозяйничанье маленькой секты, рококо души, вычурность, угловатость, причудливость, воздух тайных собраний, с налетом свойственной эпохе (и римской провинции) и не столько иудейской, сколько эллинистической буколической слащавости. Смирение и тут же совсем рядом кичливость: почти ошеломляющая болтливость чувства; страстность при отсутствии страсти; мучительная игра жестов; тут очевидно полнейшее отсутствие хорошего воспитания. Ну как-таки можно подымать столько шуму по поводу своих маленьких недостатков, как это делают эти благочестивые человечки! Ведь об этом петух не закричит, не говоря уж о Боге. И в конце концов все эти маленькие провинциалы хотят еще получить «венец жизни вечной»: к чему? Ради чего?