Ельцын в Аду
Шрифт:
Признаться, когда я пригляделся к Жданову поближе, в рабочей обстановке, стал соглашаться с Кагановичем. Действительно, когда мы бывали у Сталина (в это время Сталин уже стал пить и спаивать других, Жданов же страдал такой слабостью), то, бывало, он бренчит на рояле и поет, а Сталин ему подпевает. Эти песенки можно было петь только у Сталина, потому что нигде в другом месте повторить их было нельзя. Их могли лишь крючники в кабаках петь. А больше никто...
У Жданова было некоторое ехидство с хитринкой. Он мог тонко подметить твой промах, подпустить иронию. С другой стороны, чисто внешне, на всех пленумах он сидел с карандашом и записывал. Люди могли подумать: как внимательно слушает Жданов все на пленуме, записывает все, чтобы ничего не пропустить. А записывал он чьи-то неудачные обороты речи, потом приходил к Сталину и повторял
– Да, нашел я, кого на научный диспут приглашать, - опомнился Сталин. Ладно, и с Сусловым, и с тобой потом разберусь. Товарищи Маркс и Энгельс, не выручите?
– Ни в коем случае, -ответили классики.
– Мы в вашу зону один раз в гости пришли, лекции почитать, так нас обвинили в злостном искажении марксизма, еле спаслись!
Сталин призадумался:
– Не хотелось бы отвлекать Ильича от важных раздумий, но придется его вызвать. Товарищ Ленин, что сказать наглому пришельцу?
– Пошлите его к другой матери – той, к кому на Руси испокон веков незваных гостей посылают! Да позабористей мысль сформулируйте!
– раздался голос Владимира Ульянова. Здесь, в его зоне, картавость Ильича была почти незаметна.
– Правильно я Вас охарактеризовал, - отозвался русский философ Николай Бердяев.
– «Ленин — почти гений грубости».
– Молотов возразил:
– «Ленин матом не ругался. Ворошилов – матерщинник. И Сталин – не прочь был. Да, мог. Были такие случаи. Жданов мог иногда так, под веселую руку. От души. Душу отвести умеют люди именно таким образом. Но это так, незло».
– Господин Ульянов, - не преминул встрять в эти переговоры Ницше, - Вы же культурный человек, в быту не сквернословите, как же Вы учите своих последователей нецензурно и похабно выражаться?! Нет ли здесь принципиального противоречия с Вашим учением?
– Никоим образом, «мой мудрый Эдип», - съязвил в ответ основатель Советского государства.
– Посылать к такой-то матери – это один из основных принципов и диалектического, и исторического материализма. Всех посылать, кто с нами не согласен! И Вас в том числе!
– Мне все же кажется, что между матом и диаматом огромная разница – и никакого сходства...
– «...Так могут думать только политические кретины и идиоты мысли, вообще скорбные главой и самые оголтелые реакционеры!» - с возмущением прервал философа буржуазного философ (не по происхождению, а по мировоззрению) пролетарский.
– Разница, конечно, есть: матом кроют, диаматом прикрываются. Мат все знают, но притворяются, что не знают. С диаматом все наоборот. Но главное все же сходство: и мат, и диамат стоят на вооружении русского рабочего класса!
Великий философ - «первый имморалист» отнюдь не был слабым оппонентом в спорах. Однако до ответной грубости не снизошел:
– Ну, герр Ульянов, вы бы брали легче на поворотах, - внешне спокойно, но внушительным тоном сказал Фридрих.
– Ведь, если и я применю Вашу манеру оппонировать, так, следуя ей, и я могу «обложить» Вас всякими ругательствами, благо русский язык очень богат ими, и тогда получится просто рыночная сцена... Но я помню, что, к сожалению, я в гостях в Вашей и господина Джугашвили зоне...
Последующие дискуссии открыли Ельцину очень много нового о Владимире Ильиче Ульянове.
Г. Соломон, один из старейших социал-демократов, близкий знакомый Ильича, разошедшийся с ним после Октябрьской революции и сумевший вовремя, а потому живым, смыться из России:
– «Нечего и говорить, что Ленин был очень интересным собеседников в небольших собраниях, когда он не стоял на кафедре и не распускал себя, поддаваясь свойственной ему манере резать, прибегая даже к недостойным приемам оскорблений своего противника: перед вами был умный, с большой эрудицией, широко образованный человек, отличающийся изрядной находчивостью. Правда, при более близком знакомстве с ним вы легко подмечали и его слабые, и скажу прямо, просто отвратительные стороны. Прежде всего отталкивала его грубость, смешанная с непроходимым самодовольством, презрением к собеседнику и каким-то нарочитым (не нахожу другого слова) «наплевизмом» на собеседника, особенно инакомыслящего и не соглашавшегося с ним и притом на противника слабого, не находчивого, не бойкого... Он не стеснялся в споре быть не только дерзким и грубым, но и позволять себе резкие личные выпады по адресу противника, доходя часто даже до форменной ругани. Поэтому, сколько я помню, у Ленина не было близких, закадычных,
Ленин был особенно груб и беспощаден со слабыми противниками: его «наплевизм» в самую душу человека был в отношении таких оппонентов особенно нагл и отвратителен. Он мелко наслаждался беспомощностью своего противника и злорадно, и демонстративно торжествовал над ним свою победу, если можно так выразиться, «пережевывая» его и «перебрасывая его со щеки на щеку». В нем не было ни внимательного отношения к мнению противника, ни обязательного джентльменства. Кстати, этим же качеством отличается и знаменитый Троцкий... Но сколько-нибудь сильных, неподдающихся ему противников, Ленин просто не выносил, был в отношении их злопамятен и крайне мстителен, особенно, если такой противник раз «посадил его в калошу»... Он этого никогда не забывал и был мелочно мстителен...»
Свое мнение высказал и близко знавший пролетарского вождя философ Валентинов:
– «В своих атаках, Ленин сам в том признавался, он делался «бешеным».
Охватывавшая его в данный момент мысль, идея властно, остро заполняла весь его мозг, делала одержимым... За известным пределом исступленного напряжения его волевой мотор отказывался работать. Топлива в организме уже не хватало. После взлета или целого ряда взлетов начиналось падение энергии, наступала психическая реакция, атония, упадок сил, сбивающая с ног усталость. Ленин переставал есть и спать. Мучили головные боли. Лицо делалось буро-желтым, даже чернело, маленькие острые монгольские глазки потухали. Я видел его в таком состоянии...После лондонского съезда партии он точно потерял способность ходить, всякое желание говорить, почти весь день проводил с закрытыми глазами. Он все время засыпал... В состоянии полной потери сил он был и в Париже в 1909 году после очередной партийной склоки. Он убегал в деревушку Бон-Бон, никого не желая видеть, слышать, и только после трех недель жизни «на травке» превозмог охватившую его депрессию... Опустошенным возвратился он с Циммервальдской конференции в 1915 году, где истово сражался за претворение империалистической войны в гражданскую. Он искал отдыха в укромном местечке Соренберг; недалеко от Берна... Вдруг ложится на землю, вернее, точно подкошенный падает, очень неудобно, чуть не на снег, засыпает и спит как убитый.
В повседневной жизни болезненное состояние Ленина выражалось в таких руководящих наставлениях: «Ничто в марксизме не подлежит ревизии. На ревизию один совет: в морду!..» Здесь дело не в одном только расхождении в области философии. Здесь причиной — невероятная нетерпимость Ленина, не допускающая ни малейшего отклонения от его, Ленина, мыслей и убежденности... Философские дебаты с Лениным, мои и других, имеют большое продолжение, а главное — историческое заключение, похожее на вымысел, на бред пораженного сумасшествием мозга... «Философская сволочь», - так Ленин называл всех своих оппонентов в области философии.
Беснование сделало книгу Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» уникумом — вряд ли можно найти у нас другое произведение, в котором была бы нагромождена такая масса грубейших ругательств по адресу иностранных философов... У него желание оплевать всех своих противников; он говорит о «ста тысячах плевков по адресу философии Маха и Авенариуса...»
Свои наброски к портрету Ленина сделал также писатель Александр Куприн, которому довелось встретиться с вождем в 1919 году:
– «Ночью, уже в постели, без огня я опять обратился памятью к Ленину, необычайной ясностью вызвал его образ и испугался... В сущности, - подумал я, - этот человек, такой простой, вежливый и здоровый, - гораздо страшнее Нерона, Тиверия, Иоанна Грозного. Те, при всем своем душевном уродстве, были все-таки люди, доступные капризам дня и колебаниям характера. Этот же — нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своем пути. И при том — подумайте!
– камень в силу какого-то волшебства — мыслящий! Нет у него ни чувств, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая непобедимая мысль: падая — уничтожаю».