Элла
Шрифт:
Элла слышала звон столовых приборов. Внизу семья села ужинать, но она не имела права присоединиться к ним.
Она знала, что сама виновата.
Элла не могла вспомнить, каким образом машинка попала в ее сумку. Ну да, она ее разглядывала. Но ведь не трогала же. Ее руки тут ни при чем — они бы помнили прикосновение пластика, если бы схватили ее и сунули под кроссовки.
Должно быть, она заставила машинку перенестись в сумку. Заставила, хотя и не хотела этого. Может, потому, что знала, что она очень ценная — то есть
Кажется, с этой машинкой было что-то связано, какое-то воспоминание, но какое — она не знала. Какая-то тень в сознании, образ, до которого нельзя было дотянуться. Похоже на историю с дверью и разбитым стеклом — да, она в тот момент как бы грезила наяву, но за этим стояло нечто большее. Так бывает, когда пытаешься вспомнить имя, которое знал, но забыл. Элле казалось, что она задремывала, забывалась на мгновение — как раз тогда, когда разлетелась дверь и исчезла машинка.
Она сунула в рот распухший палец. Запах вареной картошки снизу смешивался с запахами ее комнаты — она проголодалась и мечтала о еде, что сейчас стоит на столе.
Когда мать постучала в дверь и скучным голосом произнесла: «Твой отец желает, чтобы ты поужинала», — Элла не посмела ответить. Она услышала, как тарелка звякнула об пол, и постепенно стихли шаги за дверью.
На тарелке была вареная картошка и сосиски с подливкой. Все давно остыло и засохло. Элла, как преступница, уселась на краешек кровати со своим закаменевшим ужином — впрочем, она считала, что и такого не заслуживала.
Ощущение сытости заставило ее почувствовать себя мошенницей. Ей стало легче — а ведь так не должно быть. Это похоже на жульничество — лишнее преступление вдобавок ко всем, совершенным за этот пропащий день.
Отец хотел, чтобы она поела, — наверно, он ее простил, хотя Элла и не понимала, почему. Она же не попросила прощения. Она не знала, за что извиняться. Конечно, все случившееся — ее вина, но как сделать так, чтобы это не повторилось?
— Попросить прощения, — всегда говорил Кен ей и Фрэнку, — значит пообещать, что не будешь так поступать впредь. Покаяться — это означает пообещать, что такое больше никогда не повторится.
Бог тоже не простит ее, пока она не попросит прощения. Для того и нужны молитвы, она это знала.
Съев свой ужин, она только сделала еще хуже. Нельзя было позволять себе есть. Это неправильно! Может быть, она и не могла запретить себе красть машинку, но отказаться от ужина она могла!
Сосиски с картошкой давили на желудок как могильная плита. Ей хотелось извергнуть их обратно, прямо на простыни.
Нельзя. Мама будет в ярости.
Не испытывая к себе ничего, кроме отвращения, Элла скорчилась в изножье кровати. Потом набралась храбрости, осторожно открыла дверь и выглянула. Все были внизу. Она прокралась по лестничной площадке, отчаянно желая, чтобы ее не услышали. В ванной тихонечко заперлась на задвижку и, уставившись в унитаз, представила себе застывшую подливку.
Первый приступ рвоты
Она вытерла унитаз бумажным полотенцем и спустила воду, потом умылась. Вот и все, с едой покончено. Она сделала, как хотел Кен, но осталась голодной. Голодной и несчастной.
Впервые за этот день Элла чувствовала, что хоть что-то сделала правильно.
Лежа в темной спальне своей любовницы, Кен Уоллис услышал, как что-то грохнуло.
Он сел в кровати и протянул руку туда, где должны были находиться пышные телеса Эйлиш. Но рядом ее не оказалось. Одеяло было откинуто, и его рука нащупала смятую простыню.
— Эйли? Это ты там, детка? — позвал он тем же тоном, каким звал бы собаку. Забавно — он-то был уверен, что не спит, однако не слышал, как она выскользнула из постели.
— Да, любовь моя, — отозвалась она. — Я ушибла палец на ноге об эту чертову дверь. Чего не спишь?
— А ты чего крушишь тут все в потемках? — парировал он.
— Ищу сигаретки, миленький. Погоди-ка, — она щелкнула выключателем в другой комнате, и Кен увидел, как она расхаживает голышом, вороша диванные подушки и заглядывая под сервировочный столик в поисках своих «Мальборо». Она была тучная женщина, с жирными ляжками в целлюлитных ямках. Когда она нагнулась, у него мелькнула мысль, что его жена могла бы втиснуть обе свои костлявые ноги в одну штанину джинсов Эйлиш.
Она была намного старше Джульетты. И лет на десять старше Кена. Что-то около пятидесяти. И что с того? Она все еще весьма привлекательна. Достаточно привлекательна для него, а это, как с удовлетворением отметил Кен, многое значило.
— Ты прекрасно выглядишь, детка!
— Нахал! — Эйлиш выключила свет, и водрузила свою обширную задницу в ногах постели. — Что, мой Кенни не прочь еще немного пошалить? — игриво спросила она, прикуривая от бензиновой зажигалки «Зиппо». Когда язычок пламени погас, во тьме остался виден только тусклый уголек дымящейся сигареты. — Так все-таки, что тебе не спится?
— Кое-то обдумываю, девочка моя.
— Ты собираешься сказать мне, что мы больше не будем встречаться? — по голосу Эйлиш было ясно, что ее не особенно пугала такая перспектива. Такое случалось уже не раз. — Твоя женушка завернула гайки?
— Эта корова может пыхтеть сколько влезет. Не ей говорить Кену Уоллису, что ему делать, а чего не делать. Я буду приходить каждое воскресенье, не беспокойся.
— Да я и не беспокоюсь!
Они рассмеялись.
Эйлиш считала, что должна знать, что происходит в жизни ее приятелей, и приставала с расспросами до тех пор, пока не получала ответ.
— Так что же случилось? Что тебе не дает уснуть?
В ее голосе слышалось участие, хотя Кен знал, что это всего лишь привычка совать нос в чужие дела. Но он все равно рассказал ей — ему надо было поговорить с кем-то, кому в общем-то все равно, с кем-то не из его семьи — с кем-то, кто не знал его дочь. Одним словом, с кем-то посторонним.