Емельян Пугачев, т.2
Шрифт:
У людей и хворь, какая была, кончилась; бабы с девками от быстрого хода разрумянились, похорошели, как вешние цветы; ребятишки, поспевая за пешим государем, сверкали голыми пятками, вполголоса перекликались меж собой.
По плотной дороге раздавался дробный цокоток кованых копыт и звяк оружия: то мерно двигалась пугачевская конница. Вот начался обоз: проехал фаэтон с какими-то красотками, возы сена, несколько телег с мукой и крупой, тарантас с Ненилой и расстригой-попом Иваном. Поп курит трубку, поплевывает на дорогу и правит лошадью. Он в трезвой полосе теперь и на все руки мастер: приводит новых людей к присяге, поминает убитых в сражениях: «Помяни, Господи, во царствии твоем нашего казака-воина Сергия,
Пугачев, бывало, нет-нет да и пошутит с ним:
— Ты, поп Иван, вижу, стараешься… И прилепился ко мне крепко!
— Все упование мое в тебе, царь-государь.
— Ну, так я тебе попадью приглядел. Правда, что она из татарок, жена муллы, а муллу я повесил.
— А пригожа ли татарка-то, царь-государь, да молода ли?
— Прямо раскрасавица! И не перестарок, а в самом прыску.
— Неподходящее дело, царь-государь. Мне бы какую кривоглазую бабу-раскорячку.
— Ха-ха-ха… Пошто так?
— Молодую да красивую Ванька Бурнов себе приспособит.
Загудел, залился, рассыпался по всему лесу трезвон колоколов, и вслед за тем грянул с заводской батареи пушечный выстрел. Завод торжественно встречал своего заступника, по-царски.
Пока Пугачев ходил с атаманами и отцом Иваном в баню да после бани отдыхал, Андрей Горбатов готовился чинить государю подробный доклад о заводе. Он побывал в канцелярии, рассмотрел там планы, указы, побеседовал со старыми штейгерами, затем, уже вечером, направился в управительский дом, где остановился Пугачев.
Дом был хороший, просторный, в лапу рубленный из кондовых сосен. Пугачев со своими ближними поместился в небольшом, но уютном зальце. Под потолком бронзовая люстра, на столах и по стенам бронзовые же подсвечники, кенкеты, шандалы — все эти отличные, тонкой работы, вещи были отлиты здесь же, на заводе. Большой, из латуни, самовар, тоже местного изготовления, пускал на столе пары и шумел, как сухой веник, когда им с усердием метут полы. Пугачев с атаманами и Кинзей Арслановым, держа зажженные в подсвечниках свечи, столпились возле висевшей на стене картины. Они звонко хохотали, отпускали чудаковатые словечки по поводу изображенной на облаках голой красотки.
— Слышь, Чумаков, — прыская в горсть, шутил Творогов. — Да уж не твоя ли это духовная? Вишь, развалилась, и левая ножка у нее кабудь покороче…
— Ты тоже брякнешь, — притворно обидчиво возразил Чумаков, уткнул в грудь широкую, с проседью, бороду.
— А до чего гладка, до чего гладка! — восторгался Творогов, рассматривая картину. — Не ущипнешь…
— Я видел девку, — проговорил хмурый усатый Данилин, — ну, так та горазд поздоровше этой будет. Она щеки да шею жиром смазывала, ее, вишь, застращали, что, мол, кожа лопнет…
— Стой! Я знаю, кто это срисован, — сказал Пугачев, освещая картину свечой. — Это либо Апраксина графиня, либо Строганова Танька в пьяном положении. Я их знавал. Их, бывало, приоденут, приоденут, а они все с себя до нитки промотают, нагишом и сидят по неделе в горнице. Вот те и графини!
— Нет, государь, — сказал вошедший Горбатов. — Здесь изображена богиня Венера… Вот и серпик месяца в ее волосах запутался. Это из греческой древней религии.
— Верно, верно! — вскричал Пугачев. — Я в Греции бывал и у турецкого султана. Да вот, послухайте…
Все обратили улыбчивые взоры к Пугачеву. После баньки, после сытой трапезы,
Вот Емельян Иваныч поставил подсвечник со свечой на стол, подбоченился и, не спеша расхаживая по горнице, начал:
— Как-то заходим мы с султаном к нему в гарем, оба выпивши. Ну, там всякие цветочки, древеса разные произрастают, маленькие попугайчики перепархивают с веточки на веточку, а султанские женки в водоеме плавают, аки белорыбицы. И показывает султан пальцем: «Вот, говорит, ваше самодержавное величество, Петр Федорыч Третий, взгляните на это мое сокровище, главную жену-супругу. Поступила она, говорит, ко мне трех пудов весу, и кажинный год, говорит, по пуду надбавляет, а живет семь лет у меня в гареме и вес имеет десять пудов без трех фунтов». Вот султан команду подал ей: «Вылазь на сухое место!» Как она из воды вылезла, да трепыхнулась, так у меня, верите ли, аж в голове круженье сделалось. Поцеловал я султана в маковку и спрашиваю по-французски: «Как это, ваше султанское величество, могло статься, чтоб молодая красотка этаким пышным телом обросла?» Султан ответствует: «А чего же ей, ваше самодержавное величество, белые телеса не растить, ежели она проснется, в водичке поплавает, полбарана умнет, кофием запьет, да опять на боковую». Ну, султан, конешно, старый, я молодой. И спознался я с ней ночью, стражу подкупил. «Откудов ты сама-то, красавица, будешь?» — спрашиваю ее по-французски. А она мне по-русски: «Я, говорит, не понимаю, чего вы, ваше императорское величество, лопочете…» Тогда я на русскую речь перетолмачил. Она отвечает: «Я, говорит, девушка Федосья, а теперь Фатьма называюсь, двадцать два года мне, и весу тяну пять пудов три фунта, а не десять пудов, султан наврал вам».
«А как же ты, разнесчастная, попала сюда?»
«А я, говорит, крепостная крестьянка распроклятого князя Голицына, он, говорит, злодей, променял меня султану на двух туркинь да на ефиопа с халдеем, да еще ученого журавля о трех ногах в придачу выпросил, вроде чуда». Тут она причмокнула меня и горько заплакала.
«Ax, говорит, ваше императорское величество! Вызвольте меня отсель. Хоша тут и распрекрасно, хоша султан меня ни разу за волосья даже не трепал, одначе шибко я по Расеюшке тоскую, по отце-матери, по роду-племени. А как вспомню про леса да про березки белые, про малых пташек да соловушку, сама не своя, руки на себя наложить готова… Ой, спасите вы меня, спасите!»
Я тут едва передохнул, дюже жалко мне ее стало. Говорю ей:
«Лишь бы мне снова престолом завладеть, я бы Голицыну князю ноги из спины повыдергивал».
А она мне:
«Ой, повыдергайте ему ноги-руки, уж очень шибко тиранит он крестьян своих, чтоб его лихоманка затрясла!»
— Да уж не тот ли это Голицын-то, ваше величество, что под Татищевой супротив вас шел? — спросил, улыбаясь, Горбатов, присаживаясь к самовару.
— А кто же? Он и есть! — подмигнув, воскликнул Пугачев. — Голицын-то один у царицы, князь-то. Он, собака, этот самый Голицын-Рукавицын дознался, что мы за крестьян стоим, вот и полез на нас. Мы ему как кость поперек горла. А солдатне-то своей набрехал про нас — мы-де разбойники, народ грабим. Те сдуру и поверили!