Емельян Пугачев, т.2
Шрифт:
— Полно-ка ты, Андрей Афанасьич, лукавить-то, — укорчиво перебил его Творогов. — Ежели и царь, так подставной.
— А уж это не наше дело, — сказал Овчинников.
— А чье же?! — сорвав с головы шапку и ударив ею в ладонь, заорал Федульев.
— Всеобщее — вот чье! — прикрикнул на него Перфильев. — И казацкое, и мужиковское… И всей России, ежели хочешь знать!
Помолчали. Ожерелье костров меркло: лагерь укладывался спать. Творогов вынул золотые часы, посмотрел время, спросил:
— А все ж таки, там царь он алибо приблудыш,
Никто не ответил. Все чувствовали себя несчастными, все покашивались на Перфильева, хмуро смотревшего на огоньки костра. Федульев, испитой и длинный, со втянутыми щеками, прищурив узкие татарского склада глаза, сказал срывающимся голосом:
— Связать надо да по начальству представить… Пока не поздно… Изрядно мы набедокурили. Авось чрез это милость себе найдем.
— Кого это связать?.. — повернул к нему Перфильев усатую голову.
— Пугачева, вот кого, — раздраженно ответил Творогов.
— А тебя, Перфиша, упреждаем, — вставил Федульев, — пикнешь, в землю ляжешь, с белым светом распрощаешься.
— Да уж это так, — поддержал его Федор Чумаков.
Перфильев ожег их обоих взглядом, крепко, с азартом обругался, встал и, волоча за рукав азям верблюжьего сукна, быстро пошагал от костра в тьму августовской ночи.
— Стой, Перфильев! — нежданно поймал его за руку Емельян Иваныч. — Вертай назад, слышал я разговорчик-та. Пойдем! — И, приблизясь к костру, поприветствовал сидевших: — Здорово, атаманы!
— Будь здрав, батюшка!.. Петр Федорыч… Ваше величество… — ответили казаки, поднялись: Овчинников с Твороговым проворно, Федульев с Чумаковым нехотя. В колеблющихся отблесках костра лицо Пугачева казалось сумрачным, суровым и встревоженным. Он еще не остыл после дикой скачки по степи, тело млело и томилось, как в жаркой бане, и вся душа была взбаламучена разговором с дивным старцем.
— Ну, атаманы, — помедля, начал Пугачев. — Ругаться мне с вами негоже, а я вижу вас насквозь: глаза отводить да концы хоронить вы мастаки… Ну, да ведь меня не вдруг обморочишь… Я одним глазом сплю, другим стерегу.
— К чему это ты, батюшка? — в бороду буркнул Чумаков.
— А вот к чему. — И Пугачев подбоченился. — Я восчувствовал в себе мочь и силу объявиться народу своим именем. Надоело мне в прятки-то играть, люд честной обманывать. Зазорно!..
— Дурак, ваше величество… — как топором, рубнул Федульев, сердито прищуривая на Пугачева татарские глаза.
— Да как ты смеешь?! — вскричал Пугачев, сжимая кулаки.
— А вот так… Объявишься — скончают тебя, на части разорвут.
— Полоумнай! Не скончают, а в книжицу мое имя впишут. В историю! Слыхал? И вас всех впишут…
— Оно и видать… Впишут, вот в это место, — с издевкой сказал Творогов, прихлопнув себя по заду.
— Разина Степана вписали жа, — не унимался Пугачев, — а ведь он себя царем не величал.
— Ха, вписали… Как не так! Разина
— Народ меня вспомянет… В песнях али как…
— Держи карман шире… Вспомянет! Царей да генералов в книжицу вписывают, а не нас с тобой. А наших могил и не знатко будет. Брось дурить, батюшка! Ты об этом самом забудь и думать, чтоб объявляться!
— Запозднились с эфтим делом-то, батюшка Петр Федорыч, — сказал Овчинников, покручивая кудрявую бородку. — Поздно, мол… Ежели объявляться, в Оренбурге надо бы. А то народ сочтет себя обманутым и вас, батюшка Петр Федорыч, не помилует, да и нас, слуг ваших, разразит всех.
— И ты, Андрей Афанасьевич, туда же гнешь? А я тебе верил.
— И напредки верьте, батюшка. Не зазря же я присягу вам чинил.
— Так что же мне делать? — с внезапной обреченностью в голосе воскликнул Пугачев и, вложив пальцы в пальцы, захрустел суставами. — Неужто ни единая душа не узнает обо мне? — Он качнул плечами, сдвинул брови и, сверкая полыхнувшим взором, бросил: — Объявлюсь! Завтра же в соборе объявлюсь. Н-на!
Костер почти погас. Черная головешка шипела по-змеиному. Мрак охватывал стоявших лицо в лицо казаков. Слышалось пыхтенье, вздохи. И сквозь сутемень вдруг раздались угрожающие голоса:
— Попробуй… Объявись… Только смотри, как бы не спокаяться.
Пугачева как взорвало. Он так закричал, что на голос бросились от недалекой его палатки Идорка и Давилин.
— А вот не по-вашему будет, а по-моему! Слышали?! — притопывая, кричал Пугачев. — Не расти ушам выше головы… Согрубители! Изменники! — Он круто повернулся и, в сопровождении Перфильева, шумно выдыхая воздух, прочь пошел. Растерявшиеся казаки поглядели ему вслед с холодным озлоблением.
«Эх, батюшка, — горестно раздумывал Перфильев, придерживая под руку шагавшего рядом с ним родного человека, — жаль, что ты вконец не освирепел: лучше бы три головы коварников покатились с плеч, чем одна твоя». Подумав так и предчувствуя недоброе, Перфильев силился что-то вслух сказать, но его язык как бы прилип к гортани.
Вскоре удалился и Овчинников. Оставшаяся тройка переговаривалась шепотом.
— Ваня Бурнов — мой приятель. Он пронюхал, что батюшка не царь, — сказал Федульев, поднимая с кошмы надрезанный арбуз. — Он в согласьи.
— А я Железного Тимофея подговорил, полковника, — прошептал Творогов, — он верный человек и на батюшку во гневе.
— Надо, братья казаки, с эфтим делом поспешать, — пробубнил Чумаков, — а то он проведает, всех нас сказнит.
— Да уж… Ежели зевка дадим, голов своих лишимся, — заложив руки в карманы, сказал Творогов.
— Он таковскай, — подтвердил Федульев. — Ежели проведает, у него рука не дрогнет. — И, помолчав, добавил: — А не убрать ли нам Перфильева с дорожки?
— Как ты его уберешь, раз все сыщики на него работают? — усмехнулся Чумаков. — Скорей не мы его, а он нас уберет.