Емельян Пугачев, т.2
Шрифт:
Узнав о положении дел в Челябе, Грязнов отослал от себя своего мальчика-прислужника Малайку, заперся в избе, достал из походной сумы толстую восковую свечку, затеплил ее перед образом и, завесив единственное оконце боевым своим знаменем, опустился на колени для молитвы. Лысый, бородатый, но еще не старый, он устремил свои горящие глаза на темный лик иконы и с душевным жаром стал молиться. Молитва его была немногословна; он твердил одно и то же, то подымался во весь рост, то снова припадал на колени.
— Господи! Господи! — говорил он, возвышая голос до крика. — Будь милостив ко мне, грешному.
Его вздохи, размашистые кресты и припадания были столь порывисты, что слабый пламень свечи в этой темной маленькой избе мотался во все стороны, как бьющаяся у свечи златокрылая бабочка.
В дверь давно стучали. Грязнов, проливая слезы, все молился и молился. Но вот загрохали в окно. Грязнов впустил своего сотника, заводского крестьянина Григория Туманова, хорошо знавшего татарский и башкирский языки.
— Человек с двести, батюшка Иван Иваныч, подмоги к нам привалило из-под Челябы. А привел их хорунжий Невзоров. Молодец, видать, сорви-голова! Что прикажешь делать, батюшка?
Позвали Невзорова. Он — молодой человек, с беспокойными черными, навыкате, глазами, с черным чубом, сухощавый и юркий. Торопясь и захлебываясь, он рассказал Грязнову о происшествии в Челябе.
— Не знаю, жив ли воевода, — сказал он. — Его место заступил товарищ воеводы господин Свербеев.
И опять встал вопрос: что делать?
— Идите с Богом спать, а я подумаю, — сказал Грязнов и, положив низкорослому Невзорову руку на плечо, спросил: — Не страшишься изменить государыне-то, присягу-то рушишь?
— Государю хочу служить! — нервно выкрикнул Невзоров.
— Дивлюсь, как это в столь молодых летах сердце твое озлобиться могло?
— Душа вскипела, господин атаман… К бою рвусь, как на праздник!..
— Ну, ладно. Ежели сносишь буйну голову, толк будет из тебя. Ну, идите.
Наступила ночь. Старуха-хозяйка дала атаману поесть и завалилась на теплую печку спать. Малайка приготовил бумагу и чернила. Грязнов, надев очки, принялся писать, перечеркивая написанное, вставляя новые фразы, то и дело взглядывая на икону и вздыхая.
Первая грамота была товарищу воеводы — Свербееву:
«Я в удивление прихожу, что так напрасно закоснели сердца человеческие, не приходят в чувство, делают разорение православным христианам и проливают кровь невинно, а паче называют премилосердно щедрого государя и отца отечества Петра Федоровича бродягою, донским казаком Пугачевым. Вы же думаете, что одна Исетская провинция имеет в себе разум, а прочих почитая за ничто или, словом сказать, за скоты. Поверь, любезный, ошиблись! Да и ошибаются многие, не зная, конечно, ни силы, ни Писания. Верь, душа моя, бессомненно, наш государь-батюшка сам истинно, а не самозванец: что ж за прибыль быть православным христианинам в междоусобии и проливать кровь неповинных? Пожалуй, сделай себя счастливым, прикажи, чтобы крови напрасно не проливать. Всех от мала и до велика прошу вас, яко брата, уговорить. Вам же, если сие сделаете, обещаю пред Богом живот, а не смерть. Разве мы не сыны церкви Божией? Опомнитесь, други и браты о Бозе! Затем, сократя, оканчиваю сим и остаюсь при армии, посланный от его императорского величества главной армии полковник Иван Грязнов».
Окончив письмо, напоминающее собою скорее
Так горестно раздумывал Иван Грязнов, полковник Пугачева. Эти мысли и раньше раздирали сердце атамана. Мысли темные, страшные, но теперь они с новою силой овладели им.
Вдруг где-то близко, за прокоптелою древнею стеною, всхлопав крыльями, горласто заорал петух. Иван Грязнов широко открыл блеклые глаза и ужаснулся, вспомнив реченное в Писании: «Петух не успеет пропеть в нощи, как ты трижды отречешься от меня».
— Господи! Прости, прости душу мою!.. — застонал он, бросился перед иконой на колени и заплакал.
И новые мысли, внезапно зародившиеся где-то в закоулках мозга, потекли в его взбаламученном сознании и стали согревать заскорбевшую душу атамана.
Ради кого он, на склоне лет, должен подставлять свою грудь морозам, бурану, пулям и картечам? Не ради ли обиженных, поруганных младших своих братий во Христе? Про себя же он твердо знает: не слава ждет его, а лихая смерть через мучительную пытку.
«О Господи, пронеси мимо чашу сию». И как огнем по бархату черной ночи, вспыхнули перед ним слова. «Нет больше любви, как душу свою положить за други своя», — вот что заповедано ему. Не сохранять душу свою в тиши жизни, а жертвовать ею во благо народа своего — вот в чем непобедимое оправдание его дел.
Облегченный, он снова примостился к столу, чтоб написать воззвание к народу. Было тихо, лишь старуха бредила на печке да Малайка похрапывал в углу. Оплывала свеча, прилепленная к опрокинутой деревянной чашке, коричневый таракан по каким-то неотложным делам спешно пересекал столешницу. Кошка, засверкав круглыми глазами, бросилась к печке на мышонка, снова запел петух. Грязнов перекрестился.
«Всему свету известно, — стал выводить он гусиным пером строки, — сколько во изнурение приведена Россия, от кого же — вам самим то небезызвестно: дворянство обладает крестьянами. Хотя в законе Божьем и написано, чтоб дворяне крестьян так же содержали, как и детей своих, но они хуже их почитали собак, с которыми гонялись за зайцами. Компанейщики завели премножество горных заводов и так крестьян работой утруждали, что и в каторге того не бывает. Великий же государь Петр III, ежели снова на престол свой вступит, избавит народ свой от ига работы».
Он дальше писал, что дворянство сбросило государя и заставило его скитаться одиннадцать лет за то, что он приказал отобрать от помещиков всех крестьян, что и ныне то же самое дворянство распускает слух, что будто бы государь есть самозванец, донской казак Пугачев, с позорными клеймами на щеках и на лбу… Враки!
«Сдавайте город, сдавайтесь на милость государя! Знайте, братья во Христе, что каменные стены не спасут вас. И в великое удивление мне, что вы, мирянушки, не хотите себе добра и не покоряетесь. Орды неверные покорились государю, а вы противитесь».