Емельян Пугачев. Книга 2
Шрифт:
— Народ, это верно, разъярился бы, пожалуй… Обязательно разъярился бы, батюшка! — добавил он уверенней и продолжал с внезапной угрозой в голосе:
— И тебя бы убил, да и нас переколол бы… А почему так? А потому, что вы, батюшка, укрепу из-под ног у него, у народа-то, вышибли бы, надежду его рушили бы, даль-дорогу ему затмили бы. А первей всего — за обман! Ведь не всякий простит обман-то… Эх, да чего там!.. и поздненько нынче про это про все талалакать…
— Поздненько, ваше величество, — повторил и шадривый, неразговорчивый Максим Горшков, двигая вверх-вниз бровями. — Взялся за гуж, не говори, что не дюж.
— Это самое, — вскинув на него глаза, сердито буркнул Пугачёв и отошел
Горшков и Шигаев переглянулись. Они, каждый по-своему, любили Пугачёва, но, охраняя свои интересы, все время зорко следили за ним. И теперь им обоим вдруг с ясностью припомнилась далекая потайная ночь в бане, припомнилось крестное целование и клятва — признать Емельяна за царя, дабы служить ему верно… Будь же здоров, будь до конца благополучен, отец наш, Емельян Иваныч! Благополучен и… послушен: затеяли дело вместях, так уж не брыкайся, ваше величество, не куролесь…
А то и тебе и нам несдобровать!
Емельян Иваныч напряженно глядел через окошко в тьму, как в стену, полный своим нелегким раздумьем, и в его ушах еще звучал голос, похожий на угрозу: «Народ, это верно, обязательно разъярился бы!» Да, так оно и есть… Ежели не Шигаев с Горшковым — им Пугачёв крепко верил, — то другие атаманы, вроде Чумакова, помогли бы, пожалуй, народу в ярость прийти…
Только объявись, попробуй: «Какой, мол, к лешему, я Петр Федорыч, я такой же, как вы, простой человек, лишь за всех вас духом воспрял!» Попробуй-ка этак молвить, вот и заварится буча. Сыщутся, пожалуй, которые и поддержат его, а громада-то, чего доброго, за атаманами пойдет: «Поздненько, мол, батюшка… Царем-де за гуж ты взялся — царем и тяни, а ежели нет, так и нас с тобой нет». И разобьется народ, как вода и пламень, надвое, и получится великая смута, и проистекут побоища страшные… Нет уж, Емельян, видно, уж, ежели «попала в колесо собака, пищи да бежи…» Точь-в-точь так. «А вот возьму, да и упрусь!» — мысленно воскликнул он и загрозил во тьму взором.
В дверь постучали. Шигаев отпер, впустил Хлопушу, принял от него тетрадь в синей корочке, поблагодарил его. Хлопуша, раздевшись, присел к столу, ужал в корявую лапищу с набухшими жилами штоф темно-зеленого стекла с орлом, встряхнул его и, глотая слюни, с огорчением поставил на место.
— Эх, усохло винишко-то… Выпить ба, — сказал он и, повернувшись к Пугачёву, громким голосом воззвал:
— Батюшка, твое царское величество!
Подь сюды поближе, каяться перед тобой хочу!
Стоявший у окна, руки назад, Емельян Иваныч с готовностью прошагал к столу, поскрипывая подкованными сапогами, и сел в мягкое кресло. Лицо у него было хмурое, рот слегка подергивался, глаза блестели.
Хлопуша, обхватив ладонями локти и раскачиваясь взад-вперед, как пильщик в работе, воззрился на Пугачёва, заговорил:
— Батюшка, слушай! Как на духу тебе, без утайки.
Он начал рассказывать о том, как перебрался в Бердскую слободу, женился, обзавелся хозяйством, прожил на месте пятнадцать лет, затем ушел работать на Покровский, графа Шувалова, медный завод. И, проработав там трудолюбиво с год, спознался с тремя работниками из беглых людей.
— Оные злодеи в пьяном положении сказали мне: «Ведут-де в Троицкую крепость касимовские татары кровного дорогого иноходца. Пойдем отобьем!» И мы, сволочи такие, пошли! Дорогой мы повстречали двух беглых мужиков, таких же воровских людей, как мы. Они обсказали нам, что жеребец уведен далеко, уж его не нагнать, а вот едут-де с Ирбитской ярмарки четверо татар на шести подводах, при больших деньгах, вот давайте-ка их тряхнем. Ну, мы, знамо, согласились и, как выследили татар, запали в буерачик. А как подводы противу нас поверстались, мы выскочили и после бою
— Изувечили!.. На всю жизнь изувечили! Урод я стал. В меня пальцами все тычут, изголяются надо мной стар и мал, за десять сажен орут: «Глянь, глянь: страхолюдное чудище идёт!» Тяжелехонько мне, братцы, на свете жить… Батюшка, твое величество! Вели подать вдругорядь эфту посудинку, — неожиданно попросил он, сделав плаксивую гримасу и позвякав ногтем о пустой штоф.
— Нет, не велю, Афанасий Тимофеич, — сказал Пугачёв, хмуря густые брови. — Гуляшек безо времени не потакаю.
— Да ведь я, батюшка, не ради пьянки прошу. Плакать мне надобно перед тобой, душу свою богомерзкую тронуть, а плакать-то и нечем… Дай штофик, батюшка, уважь…
— Не проси, не дам, — еще строже сказал Пугачёв. — Брось причитать!
Тогда Хлопуша, издав не то рычащий, не то плачущий звук, поднялся во весь рост и сорвал с лица тряпицу.
— Вот, твое величество! Гляди… на меня… изукрашенного… Хорош?!
Еще никто из присутствующих не видал лица каторжника открытым. И теперь, взглянув невольно, все с жалостью и необоримым отвращением откачнулись от Хлопуши… Из носового черного провала торчали безобразные ослизлые хрящи, на щеках и на лбу темнели зарубцевавшиеся несмываемые знаки: «В. О. Р.»
Человек злобно ухмыльнулся, всхлипнул и дрожащими руками вновь повязал тряпицу. От надсадного дыхания в его груди хрипело, булькало.
— Батюшка, царь-государь! — скосоротившись, завопил Хлопуша. — Хоть ты не дашь мне новой хари человечьей, а грех с моей души снять в твоей власти… Ты — царь!
— Да велик ли грех твой, Соколов? Эка штука, — откликнулся Пугачёв и махнул рукой.
— Грехов у меня целый мешок, батюшка… не говори! Через них и душа-то у меня безносой стала, и сердце-то, как ошметок, высохло…
Людишек убивал я, по пьяному разгулу грабил. Вот дело какое. Попы снимали с меня грехи-то, да ведь они за деньги и черта святым сделают. А вот ты прости меня, по чистой совести прости!.. — Хохлатые брови Хлопуши поднялись, белесые глаза стали, как у сумасшедшего, он всплеснул руками и упал Пугачёву в ноги. — Сними ты с меня, окаянного, грехи мои… Помилуй!
— Встань, Афанасий Тимофеич, — сказал Пугачёв лежащему у ног верзиле.
— Бог и я, государь, прощаем вины твои, малые и большие. Служи мне правдой, тогда все грехи твои насмарку отойдут!
Хлопуша-Соколов с жаром поцеловал колени Пугачёва, поднялся и, ни на кого не глядя, расхлябанным шагом пошел к выходу.
— Похоже, хватил Хлопуша-то лишнего, — заметил неодобрительно Горшков.
— Что ж, что хватил, — отозвался Пугачёв. — Сказано: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке… Совесть в нем живет — это хорошо… Ах, сволочи! — продолжал он с сердцем. — Каких людей увечили… А еще Овчинников, дурак, все приставал ко мне: повесь да повесь Хлопушу. Экой дурак! Ну, а что же с Хлопушей после Екатеринбургу-то сталося?