Эмиль, или о воспитании
Шрифт:
Это твердое решение угасило во мне всякую злобу. Софи для меня умерла; она не казалась мне больше виновной, но лишь достойной уважения и несчастной; я забыл о ее ошибках и с нежностью вспоминал все, что было вше в ней так мило и заставляло о ней сожалеть. Вследствие этого я вознамерился сделать все от меня зависящее, дабы облегчить ее положение покинутой жены; ибо, чтобы я ни думал о ней в гневе, что бы она ни сказала в отчаянии, я не сомневался, что в глубине души она еще питает ко мне нежность и ей тяжело меня потерять. Расходясь с ней, я должен первым долгом отнять у нее своего сына. Я содрогнулся при этой мысли; хотя я только что помышлял о мщении, мне было страшно думать о такой ужасной каре. Тщетно я говорил себе в порыве раздражения, что вскорости она разлюбит это дитя, привязавшись к другому; тщетно, обуреваемый ревностью, я цеплялся за это ужасное предположение — всякий раз как только я представлял себе, в какое отчаяние придет Софи, когда у нее будут отнимать ее дитя, я терял мужество. Но все же мне удалось себя победить; с болью в сердце я принял это жестокое
Мне оставалось обдумать еще одно менее важное, как мне казалось, обстоятельство. Я уже принял решение касательно Софи, и теперь мне предстояло решить, как быть самому, коли я остался один. Я уже давно перестал быть одиноким на земле: как вы и предвидели, привязанности возымели власть над моим сердцем; я привык отождествлять себя со своим семейством; теперь надобно оторваться от него в какой-то мере, и это казалось еще труднее, чем оторваться от него всецело. Какую пустоту ощущаем мы в душе, какой урон, когда сразу теряем все привязанности и нам остаются лишь заботы о самих себе, или, того хуже, о существе, непрестанно напоминающем наши потери! Мне предстояло испытать себя: смогу ли я занять назначенное мне место в жизни, когда стану безразличен для всех на свете?
Но как найти это место тому, кто утратил все былые связи? Что предпринять? За что браться? Куда направить свои стопы? Чему должен посвятить жизнь человек, который сам не питает надежды на счастье и уже не надеется одарить счастьем дорогое существо, а судьба лишила его возможности принести кому бы то ни было счастье? Ежели все предпринятое для моего счастья уготовило мне печальную участь, то смел ли я после этого надеяться сделать для других то, чего вам не удалось сделать для меня? О, не подумайте: я по-прежнему был предан долгу, но уже не видел, в чем он состоит. Я не мог сразу установить, в чем заключается мой долг применительно к новому моему состоянию, и мой усталый ум нуждался в передышке перед тем, как перейти к новому предмету.
Я уже почти обрел покой. Утратив надежду, я избавился от беспокойства, с нею связанного, и, веря, что рано или поздно избавлюсь также от волнений, вызываемых желанием, видя, что прошлое перестало для меня существовать, я постарался войти в роль человека, начинающего новую жизнь. Я говорил себе, что мы всегда что-нибудь начинаем, что наше существование — это непрерывный ряд мгновений в настоящем, из которых каждое является для нас первым. Мы умираем и рождаемся каждое мгновение — что нового приносит нам смерть? Если для нас важно лишь предстоящее, то лишь будущее может сделать нас счастливыми или несчастными; а скорбеть из-за прошлого — значит извлекать из небытия предмет для печали. Эмиль, будь новым человеком, и тебе не доведется сетовать аи на судьбу, ни на природу. Твои несчастья — ничто, они поглощены бездной небытия; действительно существуют для тебя лишь твоя жизнь, здоровье, молодость, разум, таланты, познания, добродетели, наконец, коли тебе угодно, твое счастье.
Я снова принялся за работу, терпеливо выжидая, пока мои мысли не придут в порядок настолько, что станет ясно, как мне дальше быть; но если сравнить мое состояние с прежним, я уже достиг успокоения: в любых обстоятельствах мы всегда испытываем удовлетворение, если поступаем разумно. Коль нельзя быть счастливым вопреки судьбе, то можно, сохраняя равнодушие, оставаться спокойным назло року. Но при чувствительном сердце велика ли цена такому спокойствию. Легко достигнуть душевного равновесия, но весьма трудно его сохранять. Все мои решения едва но рухнули, и как раз в ту самую минуту, когда казалось, что я более всего в них утвердился.
Я работал у мастера, стараясь не привлекать к себе внимания. По-прежнему я одевался очень просто, к чему вы меня приучили; мои манеры не отличались изысканностью, я держался непринужденно, как человек, который всюду чувствует себя дома, а такое поведение столяру даже больше к лицу, чем вельможе. Все же по моему платью было видно, что я не рабочий; но, наблюдая, с какой ловкостью я работаю, мои хозяева решили, что я прежде был рабочим, потом поднялся ступенью выше, но не сумел на ней удержаться и опять вернулся к своему ремеслу. Неудачливый выскочка не внушает к себе особого уважения, и со мною держались почти на равной ноге. Вдруг я заметил, что все члены семьи переменили со мной обращение; фамильярность уступила место известной сдержанности; когда я работал, на меня смотрели с каким-то удивлением; все, что я делал в мастерской (а работал я лучше хозяина), вызывало восхищение; за каждым моим движением, за каждым жестом следили, старались обращаться со мной по-прежнему, но это им удавалось не без труда, и, казалось, они лишь из уважения ко мне воздерживаются от знаков особого почтения. Вначале я был поглощен своими мыслями настолько, что при всей своей наблюдательности не сразу обнаружил эту перемену; но вскоре, всецело отдавшись своему делу, я уже стал замечать, что творилось вокруг, и догадался, что вызываю у этих добрых людей любопытство и живейший интерес.
Я обратил внимание, что хозяйка не спускает с меня глаз. Женщины питают слабость к любителям приключений, которые вызывают у них интерес. При каждом ударе стамеской она словцо пугалась, и я видел, что ее удивляет, как это я ни разу не ушибся.
— Сударыня,— сказал я ей однажды,— я вишу, вы сомневаетесь в моей ловкости,— может, вы опасаетесь, что я недостаточно хорошо знаю свое ремесло?
— Сударь,—
Тут я понял, что им известно, кто я такой; я стал допытываться, откуда они это узнали. Она заставила себя упрашивать, наконец, сообщила с таинственным видом, что два дня тому назад, к их дому подкатил экипаж, из которого вышла молодая дама; она захотела увидеть меня, но не велела говорить мне о ее приезде; потом подошла к застекленной двери, сквозь которую могла видеть, как я работаю в глубине мастерской; она опустилась на колени перед дверью; рядом с ней стоял ребенок, которого время от времени она сжимала в объятиях, причем у нее. вырывались сдавленные рыдания; она проливала потоки слез и вынизывала такое отчаяние, что все, кто ео видел, были глубоко взволнованы; несколько раз она, казалось, готова была вбежать в мастерскую, и, видимо, ей стоило немалых усилий от этого удержаться; потом, несколько успокоившись, она долго и яни-мательно смотрела на меня; затем, порывисто поднявшись и прижав головку ребенка к своему лицу, проговорила вполголоса: «Нет, он никогда не отнимет у тебя матери; пойдем, здесь нам больше нечего делать». С этими словами она поспешно вышла из дому, взяв с хозяев слово, что они мне ничего не скажут, потом села в карету и вмиг умчалась.
Хозяева добавили, что эта любезная дама внушила им симпатию и они обещали сдержать свое слово, тем более что она так настоятельно просила их об этом; они нарушили слово против воли; по ее экипажу, а главное, по ее внешности они сразу увидели, что это знатная особа, и догадались по всему ее поведению и речам, что это моя жена, ибо она ничуть не похожа па какую-нибудь содержанку.
Посудите сами о моем состоянии во время этого рассказа. Как много скрывалось за всем этим! Как жестоко она должна была тревожиться, какие ей пришлось производить розыски, чтобы напасть на мои след! Разве так поступает тот, кто утратил любовь? Что это за путешествие? Что ее побудило его предпринять? За каким занятием она меня застала? Ах! Она уже раньше видела меня в мастерской; но в тот раз она не стояла на коленях, не проливала слез. О, блаженное, блаженное время! Что сталось с этим ангелом небесным?.. Но зачем приезжала сюда эта женщина? Она привозила своего сына; моего сына… зачем? Быть может, она хотела меня видеть, говорить со мною? Но зачем ей было убегать? Или она хотела оскорбить меня? Чем вызваны ее слезы? Что нужно от меня этой изменнице? Быть может, она приехала издеваться над моим горем? Или она забыла, что теперь она для меня ничто? Думая о ее приезде, я всячески старался вызвать в своей душе злобные чувства, чтобы подавить умиление, чтобы не поддаться соблазну и не устремиться вослед несчастной. Тем не менее я остался у мастера. Я понял, что этот шаг с ее стороны доказывает одно — что она все еще любит меня; но и эта догадка не заставила меня отказаться от принятого решения. Затем, когда я обсудил более хладнокровно все обстоятельства приезда Софи, а особенно ее последние слова, мне стало ясно, почему она приехала и что побудило ее внезапно уехать, не показавшись мне на глаза. Софи обычно говорила просто, но ее слова озаряли мое сердце лучами света. Так было и на этот раз. «Он не отнимет у тебя мать»,— сказала она. Так, значит, она приехала сюда, опасаясь, что ее могут разлучить с ребенком, и уехала, убедившись, что этого не случится. Но почему она пришла к такому убеждению? Что она увидела? Эмиля, и спокойного Эмиля, работающего в мастерской. К какому выводу она могла прийти, наблюдая эту картину? Что Эмиля не обуревают страсти и он способен лишь на разумное решение? Значит, намерение разлучить ее с сыном не казалось ей разумным решением — как представлялось мне. Кто же из нас прав? Слова Софи давали ответ и на этот вопрос; в самом деле, в интересах ребенка не отнимать у него матери,— какие тут могут быть еще сомнения! До сих пор я думал только о том, что ребенка отнимут у матери, а надлежало подумать, что будет, если мать отнимут у ребенка. Значит, не прав был я. Отнять у ребенка мать, которая ему так нужна, особенно в столь нежном возрасте, значит нанести ему ничем не возместимый ущерб. Это значит свести счеты с матерью, принеся в жертву ребенка; так можно поступить, лишь повинуясь страсти, а не разуму, если только мать не впала в безумие и если она не нравственный урод. Но лучшей матери, чем Софи, нельзя и пожелать для моего сына. Совместно мы не можем его воспитывать, и надобно будет этим заняться либо ей, либо мне, либо дать волю своему гневу и сделать ребенка круглой сиротой. Но в своем нынешнем положении что стану делать я с мальчиком? Я знаю, что я могу и чего не могу сделать, но мне еще не ясно, как именно я должен поступить. Потащу ли я такого маленького ребенка в чужие страны? Или я буду держать его на глазах у матери, мучая женщину, от которой мне надлежит бежать? Ах, никакая даль не спасет меня! Так оставим ребенка у матери, иначе рано или поздно дитя приведет к ней отца, куда бы он ни скрылся. Пусть ребенок останется у нее и мстит за меня: пусть ежедневно напоминает неверной о счастье, залогом которого он был, и о супруге, которого она сама у себя отняла.
Конечно, прежнее намерение отнять сына у матери возникло под влиянием гнева. Лишь в этом я был ослеплен страстью, и лишь это решение я переменил. Если бы мои родные исполнили мою волю, Софи воспитывала бы этого ребенка, и, быть может, он и по сей день был бы жив; но возможно, что тогда Софи окончательно умерла бы для меня; ее утешил бы ребенок, драгоценная часть меня самого, она не стремилась бы ко мне, и я больше никогда не увидел бы счастливых дней. Сколько еще предстояло нам перестрадать, искупая свои заблуждения, прежде чем вновь соединиться!