Энигма-вариации
Шрифт:
Приходя, я всегда заставал Нанни за работой. Иногда в мастерской было так жарко, что он снимал рубаху. Папа сказал правду. Я раньше и не подозревал, какое у него атлетическое тело.
— Che sorpresa, какой сюрприз — два дня кряду! — сказал он, когда я решил не делать перерывов между визитами. — Сегодня позволю тебе мне помогать.
И он принес большую раму для картины. Я довольно часто разглядывал ее в прошлые приходы, но сейчас не сразу сообразил, что рама — наша. Она казалась такой чистой, новой, обесцвеченной, что наводила на мысль о загорелом
С рамой еще много возни, сказал он. Нужно отчистить грязь, которая скопилась за много лет в резном растительном орнаменте и в угловых зазорах.
— А как ее отчищают?
— Я тебе покажу. А ты будешь повторять.
— А если не буду?
— Тогда тебе конец.
Мы улыбнулись друг другу.
Он откусил кусок принесенной мною булочки, остальное положил на свежую газету, брошенную раскрытой на верстаке. Она, по всей видимости, успела за обедом послужить им с братом скатертью.
Подал мне простое долото — я таких никогда не видел — и сказал, что делать нужно в точности то, что он скажет.
Потом вынес на тротуар, где было попрохладнее, два стула и вручил мне передник.
— Не хочу, чтобы ты одежду перепачкал.
— Я аккуратно.
— Надевай передник.
Я улыбнулся его шутливо-командирскому тону. Он тоже улыбался.
Мы надели передники и сели лицом друг к другу, он опустил раму нам на колени и показал, как выскабливать затвердевшую грязь, только без особого нажима, чтобы вместе с ней не содрать и древесину. Он сказал, что уже ошкурил раму и прямо сегодня утром обработал слабым раствором кислоты, чтобы убрать пятна. Указал на пятна, до которых нельзя дотрагиваться долотом, потому что в этих местах он заполнил повреждения и подгнившие места левкасом.
— А не лучше наносить левкас после кислоты, а не до? — спросил я.
Он посмотрел на меня.
— Masendquelle, ишь ты какой. Думает, я не знаю, что делаю. Давай, выполняй что сказано.
Он надо мной посмеивался. Мне это нравилось.
Я взялся за дело, как велели, и мы часа два просидели на улице, у самой канавы, проложенной посередине, ковыряя раму, отчищая грязь, въевшуюся в изгибы дерева. Завтра он собирался обработать ее чистым маслом. Просто маслом, без красителей.
— Как сделаю, увидишь, каким прекрасным бывает дерево. Просто произведение искусства. Через несколько дней принесу показать твоим родителям.
— Поскорее бы, Нанни.
Я хотел прийти и на следующий день и поработать с ним, посидеть лицом к лицу, как сегодня, время от времени слегка подаваясь вперед, чтобы уловить запах его подмышек, — пахли они как мои, только гораздо, гораздо насыщеннее. Мне нравилось, что он без рубашки, в одном переднике, под которым — открытая грудь. Теперь я мог его разглядывать сколько вздумается, не переживая, где там его взгляд, не боясь встретиться с ним глазами. Но мне не хотелось, чтобы он осознавал, что я его рассматриваю.
В тот день мы проработали допоздна. У него устали глаза, а мы вдвоем потрудились на славу, сказал он. И прибавил: покажи-ка руки. Я смущенно вытянул их вперед, ладонями вверх. Он взял их в свои и, прищурившись, осмотрел. «Жжет?» —
— Да господи, пятна, конечно, оттирают. Все вы, аристократы, одинаковые! Давай покажу.
Он взял тряпку в правую руку, ухватил меня за обе левой — так взрослый держит руки ребенка — и оттер дочиста. Мне очень нравился запах. Теперь от меня будет пахнуть мастерской моего друга, его миром, телом, жизнью.
— Ну, ступай домой.
Я помчался вниз по склону, следя, как гаснет над городом солнце. Я был счастлив. Впервые в жизни я смотрел на этот вид без отца, и он был дорог мне и сам по себе, и потому, что я здесь один в столь поздний час. В один из таких вот ранних вечеров я и проложил «короткий путь» мимо заброшенной норманнской часовни и через заросли лайма. В часовне не было ни крыши, ни алтаря, ничего, один цоколь, густо обросший желтой дикой травой. Я решил, что буду присаживаться здесь каждый вечер и думать про нас с Нанни.
Дома я не сказал маме, где был, а она не спросила. Я разделся, вымыл руки до локтя маминым душистым мылом, чтобы отбить или, по крайней мере, прикрыть запах скипидара.
Впрочем, я уже придумал объяснение на случай, если родители станут расспрашивать: я провел вторую половину дня с другим учеником, с которым познакомился у репетитора. Нет, совсем он не толковый, намеревался я добавить и сделать вид, что это скучная тема. У нас общего одно: мы оба завалили экзамен по латыни и греческому. Но если речь зайдет про бюро, про рамы, гостиную, или жителей острова, или про самого Нанни, я упомяну о нем между делом, чтобы окончательно сбить их со следа.
— Что-что? — переспросил папа, когда за обедом разговор действительно зашел о Нанни и реставрации бюро.
— А вы замечали, как у него руки трясутся? — В качестве пояснения я изобразил тремор, вытянув дрожащий указательный палец в точности как он, когда в первую нашу встречу указывал на замочную скважину.
— Наверное, пьет слишком много кофе, или много курит, или вообще пьет, — заключила мама. — От таких всего ожидать можно.
— Кто, Тарзан? Да ничего подобного, — возразил папа.
— А спиртное?
— Ну, пьет, конечно, но он не алкоголик.
Я мог бы сообщить родителям, что никогда не видел его ни с кофе, ни с сигаретой, но тогда они спросили бы, откуда такая уверенность, и пришлось бы выложить все начистоту. Весь смех состоял в том, что руки у Нанни вообще не тряслись, я все это выдумал. Скорее всего, про его руки я заговорил в надежде, что мама скажет о нем что-нибудь хорошее, потому что, стоило разговору обратиться к нему, я лишался всяческой изобретательности.