Енисейские очерки
Шрифт:
Виталька едет к озеру, дед идет с палкой, твердо трогая ею дорогу, рядом вьется сучка, он покрикивает, поганивает ее, когда она лезет. Ветер – север, на Енисее вал с беляками, камни – белые, как глазурью облитые льдом, стеклянная волна взлизывает их грубо, бьет с тупой силой, солнце то выходит, то в с сизых тучках. У озера поют на ветру тальники, на воде рябь. У берегов лед темный, бесснежный, рыхловатый. Дядя Илья долго ставит морду, когда ставит загородку, кладет на лед топорик, и он лежит совсем по-зимнему, неподвижно и спокойно. Морда поставлена. Виталька едет домой, дядя Илья, так же тыкая
Теперь все белое, и только кое-где торчат из снега черные стволики конского щавеля.
То в ясную погоду дядя Илья на удочках, то в пасмурную, а снега все подбрасывает, и глубже осаживается жизнь в зиму, и всегда с дядей Ильей сучка, и, когда он снимает с крючка уснулую животку и кидает ей, она хватает, и в два-три подкуса хвост исчезает в пасти.
Дядя Илья то на удочках, то на мордах; морды он поставил две, но что-то ловится неважно. Озера маленькие, длинные, на них понаставлено уже порядочно этих морд с загородками из плоских реечек. Боря Тыганов, глуховатый остяк, тоже проверяет морду, загончик у него из реек, а сама морда из алюминиевой проволоки – вот тебе и остяк. Зато мать его, тетка Дарья, еще что-то помнит про неалюминиевую жизнь.
Тетка Дарья живет в брусовом доме, внутри почти ничего нет, железные кровати, тряпки, печка, сковородки, кастрюли, кружки. В сенях окно, и иногда в нем маячит ее лицо. Тетка Дарья очень старая, у нее темно-желтая, в складках, кожа, смотрит она всегда настороженно, а двигается и говорит медленно, не очень понятно и будто через глухую прослойку.
– Бабка Дарья, покажи куклы.
– Куклы? – переспросит вяло, будто не понимая, голова подрагивает, движения неверные.
– Но. Покажи, вот тут ребята ко мне приехали, посмотреть хотят.
Она мешкает, потом идет с кухни в комнату, куда-то лезет, вставая на табуретку, достает, выносит и кладет на стол что-то завернутое в тряпку. В тряпке – сверток росомашьей шкуры. Там куклы – алэлы, домашние покровители, – деревянные лица и тряпичные туловища. У одной куклы вместо головы – темная железная, а вернее всего, медная петля – как сложенная плетка. Лица в оторочке из старинных бус, крупных, мутных, неправильной формы горошин – блекло-желтых, красных, зеленых. Деревянные лица кукол темные, у одной оно особенно выразительное и круглое, на нем выдающийся узкий и горбатый нос, будто килек, вместо одного глаза квадратик жести на гвоздике – как подкладка шифер прибивать. Что-то поражающе суровое, какая-то страшная простота в этих древних младенцах в чепчиках из бус.
– Дарья Игнатьевна, это чо такое?
– Куклы, куклы шаманские, – прохрипывает тетка Дарья с очень сильным остяцким акцентом.
– А сколько им лет?
– Старые, старые совсем.
– А имена есть у них?
– А?
– Имена, имена есть у них?
– А-а-а... Имена. Имена нет у них.
– Тетка Дарья, ты никому не отдавай их.
И тут она будто выплывает из своего оцепенения и говорит первые и последние свои твердые и осмысленные слова:
– Не, не. Пока жива, со мной будут. В этом наша жизнь...
Генка с Борей в это время в другой комнате, Генка валяется перед телевизором, а Боря вскоре стыдливо
Ноябрьские праздники. Дядя Ваня, мой сосед, только что приехал с охоты, у них с сыном любительский участок рядом с деревней. Оба матерятся: соболя мало, в капкан не идет, отжирается на рябине, а ее море, и снегу навалило по пояс – собаки не идут.
Ночью подморозило, до этого оттеплило, и шуга шла масляным, легким ходом, со снегом, как в вате вся, и липкая, такую, чуть мороз, – и махом склеит.
Дядя Ваня собирается поднырить прогон для сети, в санях черпак, пешня, нырило, крючки, тычки и – обязательно – лыжи. Вот поехали, и дядя Ваня унесся в снежном облаке и в своей позе – на коленях в санях, в корме, сидя очень прямо и крепко. У него стать-повадка такая, всегда как поплавок, прямой, стойкий, хоть и болеет. Пока сын заводит “Буран”, он уже сидит неподвижно в нарте: залатанная фуфайка, рукавицы, завязана ушами назад ушанка.
У дяди Вани тоже все сплелось в голове – свои детские впечатления он путает с рассказами отца и деда, и прошлое у него теряется в бусом и морозном енисейском тумане. Он сам будто по пояс в прежних временах, все у него делится на “ране” и “ноне”. “Ране город в Енисейска был”, – говорит он, имея в виду, что столицей Енисейской губернии был не Красноярск, как теперь, а Енисейск. “Ране, парень, беука дорого стоила, и тяс на нее и кирпич хлеба не купис”. Белка, бутылка произносятся, как “беука”, “бутыука”.
У всех стариков одна тема: что ране рыбацкий, охотницкий, крестьянский труд ценился и люди свою нужность понимали, а сейчас все никому не нужно. Оно так и есть, хотя народ, как его ни трави и ни изводи, все равно силу имеет, кать трудовую и рад бы не работать, да не может. Рассказывали, один мужик, выращивающий в Ворогове помидоры и капусту, просил районную, как здесь выражаются, “мэриху”, чтоб забрала у него овощи, и вроде бы мэриха обещала вертолет, готовьте, мол, и ждите, но никто не прилетел, а он ждал да ждал, пока не померзло все. То же рассказывал мне и кержак на барже – что могут они картошку и овощи выращивать и просят начальство: примите у нас, это же для района. Но никто не берет, потому что выгоднее закупить в Красноярске по дешевым ценам и привезти по воде, чем вкладывать в сельское хозяйство на месте.
Дядя Ваня рассказывает:
– Мне отец так говорил: вот ране, кто белку промыслял, рыбу, тот зыл, а кто ни х... не делат – тот пропадай.
Жена дяди Ванина умерла. Дядя Ваня признается:
– Скучаю сильно по ней.
Дядя Ваня говорит глухим голосом и, когда разговор закончен, удаляясь по краю угора, продолжает гулко и глухо басить, бросая слова уже совсем в бесконечность, и они растворяются в ветре, дали и сливаются с ней в одну крепь. Дядя Ваня – настоящий рыбачище: весь год сети, перемет, невод. Летом встает в шесть, и полчаса спустя у них с сыном идет на угоре громкая и гулкая разнарядка. Дядя Ваня, продолжая бакланить, спускается, слышно, как стучат сапоги по лестнице, потом взревает мотор, и так же, час спустя, они подымаются.