Энн Виккерс
Шрифт:
— Боже мой… Рассел, неужели ты действительно на это пойдешь?
— А почему бы и нет?
— Да это же абсурд!
— А, черт возьми! Ну, знаешь, уж кто-кто, а ты бы помолчала! Сама же вечно издеваешься над благотворительностью, вечно отпускаешь шпильки по адресу тех, кто собирается «спасти мир» при помощи единого подоходного налога или запрещения табака!
— Верно, все это верно. Доктор Уормсер тоже утверждает, что медицина как наука ничего не стоит и что самое эффективное, что может сделать врач, — это вправить вывих, прописать слабительное, инсулин или хину. Но ведь она не променяет свою профессию на бакалейную лавку,
— Вот-вот! Сейчас ты начнешь попрекать меня тем, что я зарабатываю слишком мало!
— Милый Игнац! Только таких слов от тебя и можно было ожидать — даже удивительно, что ты на самом деле их произнес!
— Если ты воображаешь, что я вечно буду цепляться за твой подол… Вот погоди, я стану миллионером, и тогда…
— И тогда ты купишь большое-пребольшое ружье и — пиф-паф! — перестреляешь всех краснокожих, а потом сядешь на паровоз и поедешь: ту-ту-у! По-твоему, для того чтобы загребать миллионы, достаточно ума семилетнего ребенка? Миллион долларов! Красота-то какая! А что наш милый мальчик будет делать со своими новенькими, хорошенькими денежками? Я тебе скажу: ты сам сделаешься филантропом и на торжественных обедах будешь разъяснять восторженным юнцам, что, бросив свою профессию, ты не отрекся от прежних идеалов! Ф-фу! Как хочешь, а я пошла гулять!
Были извинения, раскаяние, попытки загладить ссору, но на этот раз Рассел не сдал позиций. Он ушел из Института организованной благотворительности и приступил к своим новым обязанностям; и, видя, какую радость — впервые в жизни — получает он оттого, что, садясь в такси, не нужно заранее пересчитывать мелочь, Энн почувствовала, что была к нему несправедлива. И все же она не желала быть бесплатным приложением к фирме, созданной для того, чтобы наживать миллионы за счет рабочих медяков.
Срок аренды их византийских апартаментов истекал 1 января 1930 года — год и девять месяцев спустя после их свадьбы. Рассел по делам службы уезжал на западное побережье и поручил Энн подыскать им новую квартиру — более современную, достойную идущего в гору гостиничного магната: ранг по американским понятиям почти столь же высокий, как титул мыльного, автомобильного или стального короля.
Она нашла для него отличную квартиру, а свои книги, стулья и белье отвезла в свой старый номер в отеле «Портофино».
Вернувшись в Нью-Йорк, Рассел вихрем ворвался к ней, но его воинственный пыл погас под ее холодным взглядом.
— В чем дело? Почему ты уехала? В чем я виноват? — захныкал он.
— Ни в чем, дорогой. — Ее голос звучал уже вполне дружелюбно, и глаза потеплели. — Просто подвернулся удобный случай расстаться — а расстаться ведь так или иначе пришлось бы. К чему тянуть всю эту канитель, бесконечно пытаться что-то наладить, разочаровываться и начинать сначала, пока все это не осточертеет до смерти нам обоим? Зачем повторять опыт почти всех неудавшихся браков?
— Т-ты… ты хочешь развестись со мной?
— Не обязательно.
— Ну, в таком
Он стоял перед ней, хватаясь за голову, потерянный и беспомощный, и с его полного, немолодого лица на нее смотрели глаза перепуганного ребенка.
И Энн осталась совсем одна; в этом голом отеле ей жилось теперь даже более одиноко, чем до замужества: не заезжал, как бывало, Линдсей Этвелл, не звонил Рассел Сполдинг, а Пэт Брэмбл, она же миссис Помрой, бывала в городе редко.
Правда, Рассел появлялся каждую неделю и ходил за ней по пятам с жалобным видом. Один раз она позволила ему остаться на ночь. Но все получилось натянуто, слишком акцентированно, чтобы сойти за искренность.
Однако одиночество так угнетало ее и так очевидна была ненужность этой некстати приобретенной свободы, что в последних числах марта, когда Рассел робко заикнулся, что уже начались сплетни и ему стыдно смотреть людям в глаза, Энн согласилась вернуться. Но она выговорила себе еще месяца два — для того, чтобы разобраться в самой себе и подвести итоги; ей требовалась такая же передышка, как после Пойнт-Ройяла и допроса, который учинила ей Перл Маккег, после суфражистского этапа и Клейтберна, после народных домов, после Лейфа и Арденс Бенескотен.
И никакие географические карты не могли помочь в этом путешествии в глубь собственной души.
ГЛАВА XXXVIII
Доктор Мальвина Уормсер давала вечер.
Со словом «вечер» в рассматриваемую эпоху высшего расцвета цивилизации — Нью-Йорк, 1930 год — ассоциировалось множество разных вещей. Для натур артистических оно означало джин и тисканье. Для натур сугубо неартистических оно означало джин и тисканье. Для тех, кто обладал капиталом и весом в обществе и кого еще не тревожила начавшаяся в это время депрессия, оно означало бридж и джин. А для прогрессивно мыслящей интеллигенции это слово означало только одно: Разговоры.
Мальвина Уормсер не была наделена талантом задавать тон беседе и подавлять всех этих разносчиков идей, но зато она отличалась безмятежной невозмутимостью и могла целый вечер, сидя у камина, с добродушно-безразличной улыбкой взирать на своих гостей, не испытывая ни скуки, ни душевного подъема, который помешал бы ей уснуть. В десять часов на следующее утро она могла стоять у операционного стола, спокойная и отдохнувшая. Хирурги, авиаторы и капитаны дальнего плавания — вот единственно надежные люди в охваченном безумием мире.
Энн с завистью поглядывала на Мальвину Уормсер из противоположного конца комнаты. Сама она изнемогала от скуки. Она сидела на кушетке и слушала молодого человека, который уверял ее, основываясь на газетно — журиальной информации, что в Советской России уже полностью разрешена проблема пола. Далее он принялся излагать важнейшие из своих идей относительно индустриализации сельского хозяйства (он был коренной горожанин, племянник нью-йоркского раввина, и знал про сельское хозяйство абсолютно все, кроме одного: какие именно продукты оно производит).