Энн Виккерс
Шрифт:
Минут пятнадцать она рассказывала ему про Бэрди. Потом спохватилась и спросила:
— А ведь, наверное, уже безумно поздно… Барни? Никак не могу добраться до своих часов. Где мы сейчас?
— Да, поздновато. Пожалуй, пора возвращаться. Но мы сейчас недалеко от моего загородного дома. Милях в двух. Заедем туда на минутку — вытащим из холодильника индейку и бутылку пива и перекусим. Дом стоит пустой — моя жена и обе дочки, уже взрослые девушки, сейчас в Европе, а я только изредка приезжаю на субботу и воскресенье. Но еда там найдется, и заодно согреемся перед обратной дорогой.
«Так я и знала, — сказала себе Энн, —
Интересно, подумала она, какой у него дом: блестящая новенькой краской дача с верандой, коттедж в колониальном стиле или строгий оштукатуренный особняк с мансардной крышей… А впрочем, не все ли равно.
На оставшиеся две мили, при такой скорости, потребовалось немногим более двух минут, и пока Энн размышляла, машина проехала между двух бетонных столбов, прошелестела шинами по гравию подъездной дороги в четверть мили длиной и резко затормозила перед огромным, как показалось Энн, кирпичным домом с облицовкой из известняковых плит. Она ждала, что вот — вот Барни позвонит — и парадную дверь с поклоном распахнет дворецкий. Но вместо этого Барни отпер маленькую боковую дверь, и через белый коридорчик они попали в кухню — воплощение райских грез домашней хозяйки: линолеум, стены, выложенные канареечно-желтыми плитками, большая газовая плита, угольная печь с колпаком, сверкающая никелем раковина, а на полке — целое семейство медных кастрюль всех размеров, от дедушки до грудного младенца, несомненно, вывезенное из Франции.
Электрический холодильник в семь футов шириной.
Внутри — пиво, вареная курица, жареная утка, икра; в буфете — большая коробка английского сухого печенья.
— Для пива холодновато, как, по-вашему? — сказал Барни. — Заварю-ка я вам лучше чаю. Выпьете?
— С удовольствием! Я промерзла до костей.
— Жаль, что так поздно, а то бы я приготовил для вас целый обед. Как юрист я безграмотен, и в ручной мяч меня обставит любой щенок из Гарварда, но зато после поваров Колониального ресторана я самый главный. — То, как он включил газ, чиркнул спичкой, поставил чайник, чисто профессиональная уверенность всех его жестов подтверждали эти слова. — Моему ирландскому жаркому завидуют лучшие рестораторы Нью-Йорка, а когда я угощал немецких принцев-эмигрантов кислой капустой с ананасом, у них из глаз лились чистейшие пивные слезы!
От ее помощи он отказался. Вот Рассел ни за что не отказался бы. Она еще раз подумала, как несправедливо ходячее мнение, будто слабохарактерные мужчины — лучшие помощники в хозяйстве. Барни Долфина легко было представить в роли лагерного или армейского повара, в роли корабельного кока — веселого, деловитого; а Рассел только бессмысленно вертелся на кухне и путался под ногами.
Барни снял пиджак, и она увидела, какие у него сильные плечи. Она уже согрелась и сидела на высокой табуретке, не сводя с него счастливых глаз. Он ловко нарезал хлеб для бутербродов с курицей и поджарил гренки к икре. Через десять минут ужин был готов, и они съели его за кухонным столом — и при этом почти не разговаривали: только обменялись последними сплетнями о судьях, адвокатах и экспертах по тюремному режиму.
Облокотившись на стол, подперев ладонями подбородок, он смотрел ей в глаза — нет, глубже, в самую душу.
— На улице холодно, дорогая.
Надо было бы запротестовать или по крайней мере увильнуть от прямого ответа. Но ей так хотелось остаться. После многих лет одиночества в присутствии Барни Долфина ей было удивительно уютно. Не глядя на него, она постукивала вилкой по столу. И, словно чей — то чужой, услышала собственный голос:
— Хорошо.
Он встал, обошел вокруг стола и поцеловал ее-с профессиональной уверенностью, которая покорила Энн, хотя должна была бы шокировать. Через белый коридорчик они прошли в холл, увешанный портретами, как ей показалось, старинными, очень красивыми, и стали подниматься по лестнице. Но вдруг она вздрогнула и остановилась. На площадке, в полосе света, она увидела портрет женщины — такой холодной, ясной, тонкой и надменной, словно ее выточили из горного хрусталя, и рядом с ней двух девочек, изящных и высокомерных.
— Это ваша жена? — спросила Энн упавшим голосом.
— Да, это Мона. И дочки. По-моему, хорошенькие.
Его рука настойчиво подталкивала ее вперед. Он привел ее в спальню, похожую на уголок Малого Трианона, к которой примыкала чересчур роскошная ванная. Зеркальный туалетный столик утопал в кружевах и пышных розовых бантах, которые вызвали у Энн внезапную брезгливость.
— Барни, это не ее комната?
— Нет, нет, честное слово. Это комната для гостей. И, что говорить, она действительно смахивает на будуар содержанки. За все эти рюшечки я не отвечаю. Зато матрац на кровати первоклассный. Пойду раздобуду вам что-нибудь переодеться.
Когда он вернулся, притащив целую кучу вещей — халат, пижаму, кольдкрем, огромную мягкую губку, — она успела снова накинуть на голову капюшон, который сбросила в кухне. Она сидела перед туалетным столиком — спиной к зеркалам, положив ногу на ногу и подперев щеку ладонью, и смотрела прямо перед собой.
— Немножко не по себе? — Его мягкий голос ласкал ее, она погружалась в него, как в теплую воду.
— Нет, ничего, только… Барни, все это так неожиданно, но вы мне очень нравитесь. Я просто обезоружена. И, кажется, я вам тоже.
Его поцелуй недвусмысленно подтвердил, что ее догадка справедлива и что он этого так не оставит.
— Но я не хочу, чтобы все начиналось здесь, — упрямо сказала Энн. — Это дом Моны, — весь до последней мелочи. Будь мы оба бездомные бродяги, повстречайся мы случайно в какой-нибудь гостинице — тогда было бы все равно. Но оскорблять ее я не хочу. Мне кажется (глупо, наверное), что она во всем, что здесь есть. Это было бы предательство. Нет, не могу.
— Послушай. Хочешь уехать со мной куда-нибудь дня на два, в конце будущей недели?
— Д-да… да, хочу!
— Ну так спи спокойно, а утром, часов в восемь, я тебя разбужу — в твоем распоряжении добрых пять часов; ты успеешь заехать домой переодеться и к половине одиннадцатого будешь у себя в тюрьме, а по дороге мы обо всем договоримся! Спокойной ночи, милая!
И он поцеловал ее, а она, почти не сознавая, что говорит, прошептала:
— Милый, милый мой.
Ей приснилось, что она арестована и стоит перед Адольфом Клебсом, облаченным в судейскую мантию. Он глядит на нее сверху вниз, с чуть заметной усмешкой. А она его любит, побаивается и готова исполнить каждую его прихоть.