Есенин глазами женщин
Шрифт:
Не уберегли
В тот вечер, едва вступив в зал, я в самом воздухе ощутила душащую тяжесть. В углу, в ложе имажинистов – одинокий, словно брошенный, сидит Есенин. Одна рука забыта на спинке дивана, другая безжизненно повисла. Подхожу ближе. Мерно катятся слезы, он их не удерживает и не отирает. Но грудь и горло неподвижны. Плачут только глаза. Поднимает взгляд на меня.
– Вам уже сказали? Умер Блок. Блок!
Шум голосов подступает ближе.
– С голоду? Лучший поэт наших дней – и дали ему умереть с голоду… Не уберегли… Стыд для всех…
С голоду? Да, я слышала, в самое трудное послереволюционное время, в страшные месяцы петербургского голода Александр Блок мучился цингой. Но слышала и то, что со всех концов страны шли к нему посылки, что цингу он лечил лимонами, а они тогда были в Петербурге на вес золота.
Чей-то голос:
– Бросьте вы, «с голоду»! Пил как лошадь.
Все косятся на Есенина.
И чье-то равнодушно-философское:
– Смерть причину найдет…
– Сорок лет! Для русского поэта не так уж мало. Пушкину было тридцать семь.
– Только ли для русского?
Посыпалось:
– Байрону – тридцать шесть… – А Кольцову – тридцать пять?
– Шелли – тридцать…
– Китсу – двадцать пять. Моложе Лермонтова!
– Годы поэта… Их разве цифрами мерить?
Это в нас бросил Есенин.
Гость из Одессы
Есенин влюблен в желтизну своих волос. Она входит в образный строй его поэзии. И хочет он себя видеть светлым блондином: нарочито всегда садится так, чтобы свет падал на кудри. А они у него не такие уж светлые. Не слишком отягченные интеллектом женщины, для которых человечество делится на блондинов и брюнетов (увы, только ли для них!), зачислили б Есенина в разряд «темных блондинов». Зато эти волнистые волосы цвета спелой ржи отливали необычайно ярким золотом. Соответственно, и на щеках проступала рыжинка. Таким волосам свойственно сохраняться в памяти более светлыми, чем они есть на самом деле.
Всякое упоминание, что волосы у него якобы потемнели, для Есенина как нож в сердце.
И вот однажды…
«Стойло Пегаса». Двадцать первый год.
Они стоят друг против друга – Есенин и этот незнакомый мне чернявый человек одного с ним роста, худощавый, стройный. Глаза живые, быстрые и… равнодушные? Нет, пожалуй, любопытные. Холодные.
– Сколько лет? Неужели пять?
Не ответив, Сергей спешит поймать меня за руку, подводит к гостю. Знакомит взволнованно.
– Мой старый друг, Леонид Утесов. Да, друг, друг!
Тот, не поглядев, жмет мою руку. И воззрился умиленно на Есенина. Актер – решила я (имя ничего мне не сказало).
– А кудри-то как потемнели! Не те, не те, потемнели!
Есенин грустно и как-то растерянно проводит рукой по голове.
– Да, темнеют… Уходит молодость…
Я сердито смотрю на Утесова. Зачем огорчает Сергея этим своим «потемнели»! Не знает, что ли? Светлые волосы с таким вот выраженным золотым отливом запоминаются еще ярче и светлей. Мне хочется объяснить это Сергею. Но одессит (я разобралась: гость из Одессы) заспешил закрутить собеседника своими «А помните?!» На лице Есенина… нет, уже не грусть, скорее, скука.
Когда гость заторопился уходить, Сергей не стал
Пишу ваш портрет
Двадцать первый год. Место действия все то же – «Стойло Пегаса». Поздний вечер. Вхожу – Есенин встречает, усаживает за столик – не в «ложе имажинистов», а тоже слева, но поближе к входу, представляет меня своему собеседнику – Натану Альтману. Я знала и любила его знаменитый портрет Анны Ахматовой. Среди разговора Альтман вдруг останавливает на мне въедливый взгляд. И таким тоном, точно я сейчас должна умереть от счастья, объявляет:
– Пишу ваш портрет!
– Да? Сколько вы платите натурщицам?
На мой наглый ответ Есенин весело рассмеялся. Для него он значил: «Плевать я хотела, что ты знаменит, тут у нас каждый сам с усам!»
Все-таки я нашла нужным, отклонив так резко честь, пояснить художнику, что у меня – два брата и оба занимаются живописью. И нет для меня ничего тяжелее, чем позировать, когда они просят: кажется, и пяти минут неспособна посидеть не двигаясь.
Очки. И Вундт
Осень, год 1921. Богословский переулок. Дверь на мой звонок открывает Леночка, официантка из «Стойла Пегаса». Высокая, тоненькая, темноволосая, очень изящная. И строгого поведения.
– Наденька! – вырвалось у нее.
Вот уж не знала, что здесь я зовусь заочно Наденькой – не «Вольпин». Не знала и того, что прислуга «Стойла» обслуживает «хозяев» и у них на дому. Леночка вводит меня не в ту квадратную, меньшую комнату, где я бывала не раз, а в соседнюю с той – продолговатую и более просторную. Есенин сидел на узеньком диванчике справа. Моим приходом он явно обрадован – но и смущен. Поспешно вскакивает, срывая с глаз очки. Простенькие, в круглой оправе.
– Не снимайте. Я вас в очках еще никогда не видела!
На минутку надевает их снова. Как-то виновато усмехается. Очки ему не к лицу. А точнее сказать – придают детский вид: словно бы ребенок, балуясь, нацепил на нос запретную игрушку старших. Вот и усмешка сейчас у Сергея по-детски виноватая.
Перед диванчиком стол, на столе раскрытая книга. Большого формата, но не толстая. В темно-синем коленкоровом переплете. Вундт, университетский учебник психологии.
– Интересно?
– Очень. Замечательная книга. Просто захватывает.
Но разговор наш тут же свернул сам собой на другое.
А часа через два, когда я собралась уходить, Есенин на прощанье протягивает мне своего Вундта.
Спрашиваю:
– Когда вернуть?
– А никогда. Оставьте себе.
Перевертни
Так уж у нас повелось: то и дело размолвка. Я словно бы нарочно выискиваю повод для ссоры (как бывало в детстве со старшим братом – сама нарывалась на побои) и давно уже знаю: первый шаг к примирению сделает Есенин. Но такой лютой ссоры, как эта – из-за стихов Хлебникова, – между нами еще не бывало. Да и не будет.