Есенин глазами женщин
Шрифт:
Тяжелая для меня пора. Выходив меня, Люба, сестра, тут же слегла сама: какой-то затяжной истерический приступ. Показывает мне белый платок, уверяя, что харкает кровью. Требует: «Ты за мной ухаживай, как я ухаживала за тобою». К этому хозяйственные трудности, чуть не голод. Часто приходится таскать воду ведрами от соседей в первом этаже к нам, на четвертый. Пилить и колоть дрова для «буржуйки»: октябрь, а уже морозы! Но что хуже всего: пока я прохлаждалась на Кавказе, Люба упустила свою комнату в нашей же квартире, которую мне удалось для нее выхлопотать, вселилась ко мне и… ввезла мамин рояль! Да бегай по урокам, да посещай занятия в литературной студии!
Кажется, быт совсем засосет меня, и уж не знаю, как пробивается сквозь
Лавка заперта, но дрова в печурке не прогорели. Мы сидим вдвоем у огня, Есенин и я, он мне читает – из «Сорокоуста» ли, из «Исповеди хулигана»? – требует, чтоб и я прочла свое. Читаю что-то о «серебре волос». Его удивило: разве я чувствую себя старой?
Бурная атака – с ума он сошел, прямо перед незанавешенной витриной! Хрупкая с виду, я куда сильней, чем кажусь. Натиск отбит. Есенин смотрит пристыженным и грустным. И вдруг заговорил – в первый раз при мне – о неодолимой, безысходной тоске. О том, что у римлян называлось taedium vitae [13] . Это не его, мое обозначение.
13
Букв.: томление жизнью (лат.).
– А у вас так бывает? Пусто внутри? И вроде жить наскучило?
Говорю в ответ, что тоска у меня иная: как жажда нового; или как горе, но от него только полней душа. А пустота внутри? Нет, это мне не знакомо.
Уверяю Сергея, что и у него это не то: он слишком выложился в стихах – ведь написал так много, с такою полной отдачей! Поэзия берет человека всего целиком. Тут не может не остаться ощущения (нарочно говорю «ощущения», а не «чувства») внутренней пустоты.
– Полюбить бы по-настоящему! Или тифом, что ли, заболеть!
«Полюбить бы» – это, понимаю, мне в укор. А про тиф… Врачи тогда говорили, будто тиф (сыпной) несет обновление не только тканям тела, но и строю души.
Угольки, однако, давно прогорели, нам пора.
Выходим вместе. Идем переулками, пересекаем Тверскую. Большая Дмитровка. Здесь нам расставаться, Сергею налево, мне прямо. Бросив «до свиданья!», иду наперерез мостовой. Вижу и не вижу: бешено мчащийся кабриолет. Стоящий в рост возница.
Над головой занесено копыто. Блеск подковы в глаза. Жар конского дыхания на щеке. В плечо крепко впились пальцы друга. Рывок. Мы снова рядом на тротуаре.
Видение – конь, кабриолет, возница в рост – пронеслось мимо.
Как он успел? Мгновенная быстрота реакции, меткое движение руки! Вот когда я поверила, что в войну Есенин какое-то время и впрямь работал наездником в цирке.
А сейчас… как он грустно и участливо смотрит мне в лицо!
– Что с тобой? Ведь видела – и не уклонилась. И на днях, когда в лавке обрушились над головою трубы, угли на тебя посыпались горящие, – ты и бровью не повела.
Да, было и это. И тогда он вот с такой же точностью реакции выхватил меня из-под рухнувших накаленных труб.
– Зачем же неправду сказала? Знаешь и ты эту тоску и пустоту. Будто все равно – жить или не жить.
Все это так и говорилось – на «ты». Точно вырвалось само собой из сердца.
– Да нет, нет! Это только… только рассеянность.
Не могу же я втолковать ему правду. Во мне не моя, а его тоска. Постаралась вернее понять ее, чтобы, поняв, преодолеть и ему же потом помочь.
Острое чувство радости. И не тому я рада, что он – дважды за эти дни – спас меня в беде; мне ясно: одоление опасности словно разбудило и в нем радость жизни, подняло новый вал душевной силы.
«Канатоходец» выдержал испытание.
Новая надпись
Осень двадцатого – или январь двадцать первого?
У Есенина и у Мариенгофа одновременно вышло
Протягивает мне книжку и Сергей. Читаю надпись. То же, что проставлено было на «Треряднице». Мне промолчать бы – ведь повторение лишь усиливало смысл. Но я не утерпела и, как бы усмотрев в новой надписи только дешевую игру слов, да еще и вовсе обесцененную повторением, сказала:
– Такую надпись вы мне уже сделали в прошлый раз.
– Дайте книгу! – с сердцем потребовал Есенин и вписал, втиснув перед подписью, добавочную строку. Теперь можно было прочесть:
Надежде Вольпин
с надеждой,
что она не будет больше надеждой.
– Как это прикажете понимать? – я спросила.
Есенин с вызовом:
– Взял и вывернул.
…Обиделся. И не забыл обиду!
С той поры он уже никогда не дарил мне своих книжек, ни с надписью, ни без надписи.
Словарь Даля
Среди поэтической молодежи, толкущейся вечерами в кафе СОПО, завелся академик. Смотрит строго, придирается к ударениям, к формам слов… Что знает, на том стоит непреклонно. Ух, и досталось бы от него по части ударений Николаю Алексеевичу Некрасову! Зовут академика Теодор Левит, а лет ему шестнадцать. Есть в нашем тесном кругу еще один знаток по части ударений – музыкант и поэт Георгий Николаевич Оболдуев – друг мой Егорушка. Как-то в споре с одним из них понадобилось мне проверить какое-то слово. Заглянуть бы в Даля (сейчас, на исходе двадцатого года, еще нет словарей поновее)!
Встретившись через денек с Есениным, я вспомнила, как недавно он при мне горячо нахваливал друзьям «гениальное творение Даля». Вот и спросила:
– Есть у вас Даль?
– Нет.
– А в лавке у вас на продажу не выставлен?
– И в лавку давно не приносили. Почему спрашиваете?
– Да поспорила о слове, надо проверить… Вы разве никогда себя ни в чем не проверяете?
– Проверять? Зачем? – и гордо добавил: – Язык – это я.
РЕЛЬСЫ