Есенин
Шрифт:
«Хорошо! Я прочту стихотворение, Русь», — согласился Есенин, зачарованно глядя на обнаженную княжну.
Потонула деревня в ухабинах, Заслонили избенки леса. Только видно, на кочках и впадинах, Как синеют кругом небеса.Он хотел было продолжать, но княжна Анастасия подошла вплотную и, прижавшись своим прекрасным молодым телом, закрыла его рот страстным поцелуем. И через этот поцелуй в Есенина полилась какая-то неземная, целительная сила жизни. Горячечные видения растаяли, как туман над рекой. Он стал глубже
— Слава богу! Беда миновала, касатик! Теперь поспи. — Она поправила ему подушку под головой и, поплотней укутав серым больничным одеялом, вышла, плотно прикрыв за собой дверь.
Прошло несколько дней. Узнав, что в больнице лежит такая знаменитость, медперсонал и ходячие больные стали наведываться к Есенину послушать, а то и просто поглазеть на него. «Надо же! Сам Есенин!»
Есенин никому не отказывал в общении.
Однажды, когда Галина Бениславская в очередной раз пришла его навестить, то застала такую картину: больничная палата была битком набита медперсоналом — врачи, сиделки, больные, коим не нашлось места в палате, теснились в дверях. В коридоре тоже стояло много желающих послушать самого Есенина.
А Есенин, сидя на больничной койке в халате, с перевязанной рукой, читает:
Годы молодые с забубенной славой, Отравил я сам вас горькою отравой. Я не знаю: мой конец близок ли, далек ли, Были синие глаза, да теперь поблекли.Он не читает свое стихотворение, он хрипит, рвется изо всех сил с больничной койки и в такт бьет о железную кровать забинтованной рукой:
Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно. В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно. Руки вытяну — и вот слушаю на ощупь: Едем… кони… сани… снег, проезжаем рощу. «Эй, ямщик, неси вовсю! Чай, рожден не слабым! Душу вытрясти не жаль по таким ухабам!» А ямщик в ответ одно: «По такой метели Очень страшно, чтоб в пути лошади вспотели». «Ты, ямщик, я вижу, трус! Это не с руки нам!» Взял я кнут и ну стегать по лошажьим спинам! Бью, а кони, как метель, снег разносят в хлопья. Вдруг толчок… и из саней прямо на сугроб я. Встал и вижу: что за черт — вместо бойкой тройки… Забинтованный лежу на больничной койке.Голова Есенина бессильно склонилась, голос прервался. И не как поэт, читающий свои стихи, а как человек, который рассказывает жуткую правду своей жизни, совсем тихо прошептал:
И заместо лошадей по дороге тряской Бью я жесткую кровать мокрою повязкой.Есенин читал, а многие из медсестер плакали, вытирая слезы концами белых косынок. Один врач прошептал другому:
— Он пришел в наш мир либо запоздав, либо преждевременно…
Полковник
— Вы знаете только, что Есенин был госпитализирован с порезанной рукой в начале двадцать четвертого года, так?
— Да! И что многие «доброжелатели» поспешили представить это как попытку покончить жизнь самоубийством. Но эту ложь легко опровергнуть, достаточно посмотреть историю болезни, не правда ли, доктор?
— Совершенно с вами согласен, но вам не известна точная дата… А должен вам сказать, любезнейший товарищ, что срок хранения истории болезни по существующему положению, которое пока никто не отменил, — двадцать пять лет. Так что ваши усилия тщетны, уважаемый Эдуард… простите, позабыл отчество?
— Александрович, — подсказал Хлысталов. — А я все-таки рискну, если позволите!
Они остановились у двери с надписью «Архив».
— Как знаете. Желаю успеха! — ответил врач и, церемонно поклонившись, ушел.
С помощью работников архива института Склифосовского в результате долгих поисков Хлысталову удалось найти журнал регистрации больных, из которого он узнал, что Есенина положили в Шереметевскую больницу, ныне институт Склифосовского, 13 февраля 1924 года.
— Вот еще один документ, смотрите, — протянула работница архива пожелтевший от времени листок. — Есенина привезли в двадцать три часа тридцать минут, лежал он в хирургическом отделении в первой палате. А вот и диагноз — читайте!
Глянув на написанное, Хлысталов усмехнулся:
— Я не силен в латыни.
— Рваная рана левого предплечья, — помогла ему женщина.
— А как же резаные вены? — опасливо спросил Хлысталов.
— Никаких резаных вен не было. Это же документ! Он свидетельствует…
— Огромное спасибо! Клевета опровергнута документально!
В порыве благодарности Хлысталов поцеловал руку, протянувшую ему это свидетельство.
— Ой, что вы? Зачем? — засмущалась сотрудница архива. — Руки у меня не стерильны, а мы все-таки в больнице!
— У вас и руки, и душа чисты… Спасибо еще раз от меня и от имени Есенина! Будьте здоровы!
Торжествующий Хлысталов буквально промчался по коридорам института, постучал в кабинет к главврачу и, услышав: «Да! Да!», вошел.
— Все! Спасибо вам за содействие. Все документы сохранились… Клевета… Резаных ран не было! — выпалил он, запыхавшись.
— Сядьте, любезный! Что вы задохнулись, будто за вами гонятся? Где эти документы? Вы их взяли?
— Что вы, как можно? — отрицательно помотал головой Хлысталов. — Это же архив!
— Подождите, Эдуард Александрович, я прикажу сделать копии.
— Премного обяжете, — обрадовался полковник.
Главврач снял трубку.
— Это архив? Галя! У вас сейчас был полковник из МУРа… Да! Сделайте копии документов, и ко мне! Да! Под мою ответственность. Жду… Сейчас принесут. Давайте пока выпьем за вашу находку.
— Признаюсь, меня не везде так принимают, — улыбнулся Хлысталов.
— Почему?
— Для многих и теперь имя Сергея Есенина «табу» или как красная тряпка для быка…
— Глупость какая! Русофобия, равно как и антисемитизм, омерзительны, я бы даже сказал — преступны! — поморщился главврач, доставая из сейфа бутылку коньяку. — Живем на пороге третьего тысячелетия…
В дверь главврача профессора Герштейна постучали.
— Да-да, войдите! — пригласил Герштейн. Двое чекистов, в которых Есенин сразу бы узнал следователя Самсонова и «подсадного» офицера Головина из тюрьмы ВЧК, решительно вошли в кабинет и предъявили свои удостоверения.
— Профессор Герштейн, мы агенты ГБ… — начал было Головин, но Самсонов перебил его: