Есенин
Шрифт:
И он таки всколыхнул до этого молчащий зал — слушатели недовольно зароптали. А Колобов, приняв этот шум за одобрение, напрягаясь из последних сил, просипел:
И в воздухе, жидком от душевных поллюций, ОтТут уже не зашумели, а закричали из зала возмущенные голоса:
— К черту! Похабщина! Мы кровь проливали под красными знаменами, а он «менструация»! К стенке надо за такие стихи! Где ты, сучий сын, так насобачился?!!
— Катастрофа! — ухмыльнулся Есенин Мариенгофу, стоя в кулисах рядом с Гастевым. — Что-то нерадостно нас встречают!
И как всегда в минуту опасности, им овладело озорное, бунтарское веселье:
— А ну давай. Толя! Иди! Врежь им! А хочешь, я пойду? — Он приплясывал на месте, дрожа от нервного возбуждения.
— Иди, Есенин! Тебя будут слушать! — скомандовал Гастев.
— Нет, я пойду попробую, — нерешительно двинулся из кулис Мариенгоф.
— Товарищи! — поднял он руку, выйдя на сцену. Увидев нового человека и услышав наконец нормальный голос, зал немного поутих. — Вы напрасно возмущаетесь товарищем Колобовым! Он прочел вам не свои стихи, он вообще стихов не пишет!
— А ты кто? Ты чего выперся? — засмеялись в зале.
— Я поэт! Поэт-имажинист! — улыбнулся Мариенгоф, довольный, что разрядил обстановку. — Все вы жадно ждете нового, и это новое могут дать только имажинисты со своей сверхвыразительностью. Но для того, чтобы это новое осуществить, нужна централизованная диктатура художественно-революционного меньшинства!
— Эко хватил! Ты меньшевик, што ли? А тут в зале большевики! Понял?! Хватит трепаться! Раз поэт, стихи свои читай, а мы послухаем!
— Хорошо, товарищи! Слушайте! — согласился Мариенгоф. — Я — не верящий ни в бога, не в черта! Я — неизлечимо больной революцией! Я — Анатолий Мариенгоф, и вы запомните меня надолго!
Мариенгоф начал читать стихотворение, которое он считал самым революционным.
Кровью плюем зазорно Богу в юродивый взор. Вот на красном черным: — Массовый террор! Метлами ветра будет Говядину чью подместь. В этой черепов груде Наша красная месть!Есенин, слушая стихотворение друга, невольно отметил образный плагиат: «Метлами ветра… Это ты у меня спер из «Хулигана». Ветер мокрыми метлами чистит», — с укором покачал он головой.
А на сцене Мариенгоф истерично выкрикивал:
По тысяче голов сразу С плахи к пречистой тайне. Боженька, сам Ты за пазухой Выносил Каина.Он торопился,
— Богохульство! Нехристь! Ишь, кровью он плюется! Дать ему по харе, чтоб сам кровью умылся!
Мариенгоф уже несколько раз растерянно оглянулся за кулисы, но все-таки пытался продолжать, надеясь, что завоюет зал, как это получалось у Есенина:
Что же, что же, прощай нам, грешным, Спасай, как на Голгофе разбойника, — Кровь твою, кровь бешеную, Выплескиваем, как воду из рукомойника.Ему не дали закончить. Сначала зашумел шквалистый ветер протеста:
— Долой! Кровью всех заплевал, козел! На Божью матерь лается! Щас выйду, дам по сопатке! Гоните его в шею!
А потом и сам «девятый вал» гнева обрушил зал на Мариенгофа: свист, улюлюканье, топот ног! В него полетели огрызки яблок, скомканные газеты. Кто-то не пожалел даже свою калошу.
Мариенгофа как ветром сдуло со сцены.
— Будь оно все проклято, я больше не выйду! Быдло, — трясся он от негодования. — Не ходи, Сергей, тебя они вообще растерзают.
— Сергей! Друг! Брат! На тебя вся надежда, — наседал на Есенина Гастев. — Ты же не трус, как этот, — махнул он рукой на Мариенгофа. — Иначе хана нашей поездке! Вагон отберут, денег не будет, — приводил он разные страшные аргументы.
Вдруг из зала донеслись голоса тех двух девчонок, что ехали с ними в поезде:
— Есенин! Е-се-нин! — звали они.
И зал подхватил их призыв:
— Е-се-нин! Е-се-нин! Е-се-нин!
И Есенин вышел — золотоволосый кудрявый юноша в светло-сером костюме, на шее галстук-бабочка.
Он храбро подошел к самому краю сцены, оглядел всех присутствующих. Казалось, он заглянул в душу каждому в отдельности и… и улыбнулся! В ответ на его лучистую, бесхитростную улыбку, на его светящиеся голубым небом глаза зал разразился аплодисментами. Не было ни одного человека, кто бы не улыбнулся ему в ответ.
— Давай, беленький! Не боись, читай смело! — раздались ободряющие мужские голоса.
Есенин закрыл глаза, замотал кудрявой головой:
Заметался пожар голубой, Позабылись родимые дали. В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить!Какой-то жизнеутверждающей силой повеяло от его чуть хрипловатого голоса. Эти полуголодные люди ловили слова его, как манну небесную, как духовное и нравственное исцеление.
В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить!В зале наступила тишина, как в церкви. Есенин сразу завоевал слушателей своей искренностью. Он постоял, послушал тишину:
— Чего молчите? Не понравилось? Ну, тогда я пошел, — и он сделал несколько шагов к кулисе, но вслед раздались такие аплодисменты и крики «Браво!», что Есенин, зажав уши, бегом вернулся обратно. — Оглушили! — поковырял он пальцем в ухе. — Пожалейте руки свои трудовые!