Если бы Пушкин…
Шрифт:
А если заколебалась одна теория, может заколебаться и другая – еще более основополагающая. И тогда, глядишь, и председатель колхоза Голубев (тоже пребывающий в «парадоксальном состоянии») вдруг поймет, что, быть может, вовсе не он виноват в том, что «дела в колхозе год от года идут все хуже и хуже», а как раз вот эта самая насильственно воплощаемая в жизнь основополагающая теория.
Дело, впрочем, не только в теориях, да и вообще не только в словах.
Дело в том, что каждый предмет, каждое явление повседневной жизни опутано множеством связей и опосредствований, невидимыми нитями соткано воедино с привычными для нас «условиями игры». А Чонкин –
...
Чонкин дернул рукой. Ярцев заметил.
– Товарищ Чонкин, как прикажете истолковать ваш выразительный жест?
– Вопрос, товарищ старший политрук.
– Пожалуйста. – Политрук расплылся в широкой улыбке, всем своим видом показывая, что, конечно, Чонкин может задать только очень простой вопрос и, может быть, даже глупый, но он, Ярцев, обязан снижаться до уровня каждого бойца и разъяснить непонятное. И он ошибся. Вопрос, может быть, был глупый, но не такой простой:
– А правда, – спросил Чонкин, – что у товарища Сталина было две жены?
Ярцев вскочил на ноги с такой поспешностью, как будто ему в одно место воткнули шило.
– Что?! – закричал он, трясясь от ярости и испуга.
Чонкин растерянно хлопал глазами. Он никак не мог понять, чем вызвана такая ярость старшего политрука. Он попытался объяснить свое поведение:
– Я, товарищ старший политрук, ничего, – сказал он. – Я только хотел спросить… Мне говорили, что у товарища Сталина…
– Кто вам говорил? – закричал Ярцев не своим голосом.
Бедняга Чонкин так и не понял, в чем, собственно, он на этот раз провинился. Задать этот вопрос его подбил озорник Самушкин. Другой бы на месте Чонкина, конечно, сразу смекнул, что тут – подвох, что задавать такой вопрос политруку, да еще на политзанятиях – ни в коем случае нельзя. Но вся штука в том, что даже если бы какой-нибудь доброжелатель заранее предупредил Чонкина, что все вопросы, связанные с личной жизнью товарища Сталина, публичному обсуждению не подлежат, он бы все равно ничегошеньки не понял. Ну, было у человека две жены. Что тут такого? С кем не бывает? Почему нельзя об этом спрашивать? Что страшного в этом невинном вопросе?
В этом крошечном, на первый взгляд не несущем в себе никакого особого смысла комическом эпизоде отчетливо выразилось, что Чонкин, в отличие от политрука Ярцева и хитреца Самушкина, в отличие от всех, кто вместе с ним присутствовал на тех политзанятиях, – естественный человек. Он – естественный человек, которому выпало жить и действовать в неестественных, я бы даже сказал, в противоестественных обстоятельствах.
Именно это коренное свойство души необыкновенно роднит героя романа «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина» с его автором.
Вот весьма характерный в этом смысле отрывок из книги Владимира Войновича «Иванькиада, или Рассказ о вселении писателя Войновича в новую квартиру»:
...
…Мне
– Но, – говорит мне рассказчик, – мы же не можем сказать ему прямо. Мы намекаем. Я говорю: Солженицын? Да, был такой писатель. Где он печатался? Точно сказать не могу. – Оборачиваюсь к одному из своих спутников. – Вы не помните, где печатался Солженицын? Кажется, в каком-то журнале. – Он тоже делает озабоченное лицо, морщит лоб: – Да, по-моему, в «Новом мире».
Поклонник Солженицына ждет моего одобрения.
Я говорю:
– А почему вы не могли сказать, пусть даже без всякой оценки, то, что вы знаете? Что Солженицын печатался в «Новом мире», что «Иван Денисович» вышел в «Роман-газете» и отдельной книгой, был представлен на Ленинскую премию.
– Ну как же можно?
– Так. Это вам даже ничем не грозило. Вот вы ругаете кого-то, кто выступает с лживой статьей в газете, а сами что делаете? Из ваших слов шофер мог сделать только один вывод: Солженицын никому не известен, даже писатели не знают толком, что он написал и где печатался.
В отличие от Чонкина, Войнович, конечно, понимает, почему «поклонник Солженицына» вел себя в этом случае так дико. Ему отлично известны правила этой игры: ««Да» и «нет» не говорите, черный и белый не берите…» и т. д. Но он не желает принимать эти правила, хоть в какой-то мере считаться с ними:
...
Пишу в какую-то инстанцию письмо. Показываю одному из своих доброжелателей, вижу, он недоволен:
– Ну зачем вы пишете в требовательном тоне? Просите! Расскажите, что вы из рабочих, что вы написали песню космонавтов, напишите, что жена в положении, и мне неудобно вам говорить, но намекните им как-нибудь, что вы не еврей.
Я злюсь.
– Почему я должен у кого-то просить свою же квартиру? Не хочу писать, что я из рабочих, не хочу писать про космонавтов, не хочу писать, что я не еврей.
Конечно, он – не Чонкин. Он даже понимает, что «играя по правилам», имеет шанс выиграть, а игнорируя эти «правила», вряд ли чего добьется. Но «мудрые» советы доброжелателей для него неприемлемы. Неприемлемы не только потому, что он принципиальный, убежденный противник этих «правил», а просто потому, что ему противно им следовать. Потому что, в отличие от своих советчиков, которые уже как-то притерпелись к фальшивым «условиям игры», принимают их как некую неизбежность и потому искренне не видят в своих советах ничего плохого, он воспринимает эти условия как противоречащие всей его человеческой природе. Иными словами, он, как и Чонкин, в противоестественных обстоятельствах, в которых ему приходится жить, умудряется оставаться неискаженным, естественным человеком.