Эстетика убийства
Шрифт:
Да… Ждали, ждали, надоело аж! Мой слепец… дедуня… он еще живой тогда был, конечно… только усмехался всё. «Дождетесь, говорит, беды! Дураки, говорит!» И дождались! Он, мой-то дедуня, всё видел, даром, что скрозь свое молоко… Земля ему пухом! Исчезла, в общем, наша Матрена и ейный Сашка, сынок, значит. Никто, вроде, и не видел, как. За домом приглядывали, а за Матреной и ее сынком и не думали даже. Чего там? Написала-то она всё честно, как было… хоть и муж у ней «танкист», можно сказать. Огрел ведь мальца-то Юзефович плеткой! С того аж кожа с лица сошла! И вот оно! Обоих, значит, нет. Ни слуху ни духу о них!
Отец Агафон, священник, тогда еще молодой был, только-только приход принял… он у него далеко от нас был… Церкви-то все почти позакрывали, так отец Агафон к нам пешком аж с другого конца города ходил… Так вот, видел батюшка, как кто-то к Матрене на подводе приехал… двое или трое их было… Матрену с сынком, с Сашкой, вытащили, на подводу кинули, всё тут! Больше их никто не видел.
А Матрена с сыном исчезли. Вот тут все уши и прижали. Больше никто к дому в те годы и близко не подходил, а как встретится на улочке, на нашей, сатана этот, Юзефович, сразу глаза долу или бегом от него, через плетень, если молодой еще, или обратно поворачивают… пока не скроется из вида. Во какой дом был! Комнатка, говорят, одна, два оконца, глухая стена, крыша низкая, подвальчик, небось… А как же! Дом-то сам старый. А только его решили перестраивать, обновлять то есть… Ну, там стены переложить, полы новые постлать… покрыть крышу-то по новой. Перестраивали его наши… два парня. Их потом в армию призвали, они и не вернулись оба. А когда кирпичи клали, по задней, правда, только стене, впереди-то еще ничего было… потом весь дом белили, полы стлали, крышу заново наводили, рассказывали много. Кто хозяин был… этот… заказчик по-вашему, значит, так это нам неведомо. Жилконтора, одно слово! Полки-то дверь, да конторский прилавок Митька делал. Так я ж это говорила уже! Женихался он ко мне… Хороший был парень, хоть и пил горькую, проклятую… А кто не пьет-то, опять же? Больные, разве что? А кому они, больные-то, нужны? То-то же! Вот так все языком и цокают! Пить плохо, спору нет, а не пить… может, еще хуже даже!
Однорукий он после войны Митька был… Говорила? Ну, еще послушай! Уехал он и сгинул. Вообще, я тебе скажу, кто к тому дому хоть какое касательство имел, тот сгинул. Вот какой он! И Митька, и те двое парней, что перестраивали его, и Матрена наша с Сашкой, с сыном со своим, и даже сам Юзефович, сатана этот чужеродный!
Война началась, наши город сразу немцам оставили. Без боя, можно сказать. Как не было их! Кто-то еще стрелял… солдатики какие-то… красноармейцы. Они потом с ружьями своими через город бегом… черные все от дыма, значит, обгорелых много, раненых, больных. Один с гранатой встал на вокзальной площади, рыдает, орет, гранатой размахивает. Ну, ему командир их по зубам, гранату отнял и того за воротник… Идем, говорит, еще, мол, повоюем! А городок этот… тьфу! Что за объект, орет, такой! Вся Россия такими объектами полна, говорит! Это люди сами слышали. Про город-то наш… А чего его, действительно, мил человек, беречь-то! Площадь одна всего, единственная, можно сказать красота, посередине… в центре, правда… Поваленная еще в гражданскую колокольня, ее почти всю на кирпичи разобрали. А церковь нашу складом сделали… замки повесили. Сторож кругом всё ходил, с берданом… А еще там мастерская была… где алтарь раньше… с востоку, значит, двери прорубили и хорош! Паяли, лудили чего-то… Ну, две фабрики еще, картонажная, старая, Васильчикова, купца того, что Матрениного отца выкупал за революционную книжку, да жестяная, мастерские… тоже его, пьяницы того. Ну, пристань опять же… там… Склады или как их… пугаусы какие-то, или поганусы… Митька еще говорил, безрукий этот… Ну, чтоб разгружать, значит, товары-то, мешки там разные, проволоку… много чего завозили для торговли. К тому же, железная дорога, прямо к ним, к этим поганусам, подходила, и вокзальчик еще, деревянный такой, на окраине был. Это он сейчас в центре почти… каменный теперь, а раньше-то это самая окраина и была. Да, ну еще универмаг был один, магазинов разных штук восемь на весь город, не более. Полки, правда, скажу я тебе, вечно пустые. Как ни зайдешь, то ревизь какая-то, то еще чего! Товару только нет никакого! Весь на этих, на поганусах остался… Гниет себе там, небось! На кой они, эти магазины без товара-то? Ну, еще автобаза и ремонтные цеха были. Вот и весь город! Одна, значит, главная улица и центральная площадь с Городским Советом в бывшем доме самого Васильчикова, опять же… говорила я уже… мироеда этого, пьяницы… Трентуары…ну, где люди ходят по главной улице… мощеные, и дорога тоже… а еще площадь тоже… Остальное всё – летом в пылище, осенью да весной в грязи непролазной, а зимой – в снегу, утопнешь прямо, ей богу! Не пройдешь – не проедешь!
Ну, чего, скажи на милость, такой город человеческими живыми жертвами от врага держать? Автобазу наши сразу, значит, взорвали, пристань разметали прямо по бревнышку… Из пушки… Стрельнула разок-другой, а потом трактором… Туда-сюда, туда-сюда… И вся недолга! Еще, говорят, старый дом Васильчикова, где городской Совет был, заминировали бомбой какой-то от немцев, от захватчиков, значит, да местный сторож, дядя Никодим, им всё об том сказал. Жалко ему было… Он еще этого Васильчикова лично помнил. Тот ему водки нальёт, сам выпьет… Береги, говорит, имущество семейное наше! Его, выходит,
А дом тот? Чего с ним станется-то? Как стоял, так и стоял. Только Стефан Юзефович исчез, за день до прихода немцев. Думаю, в Москву подался из своей жилконторы. Его на вокзале видели с двумя тяжеленными чемоданами, и еще солдат с ним был, с ружьем, и штатский какой-то, мрачный, небритый, торопил всё. Начальник, небось. Кто видел? Эх! Да я сама и видела… Я ж говорю… у меня тогда глаза еще ничего себе были. Слепота отпустила на малое время. Я близко подошла и всё разглядела – и Юзефовича, и солдатика того, и даже штатского. Чемоданы и то видела! Во как!
От нас до столицы-то сутки пути на поезде, через Псков. Тогда еще прямые были поезда-то. Чух-чух, чух-чух! И белокаменная тебе, матушка наша, красавица! Туда Юзефович со своими чемоданами и укатил. Больше-то некуда! Последним, можно сказать, поездом. Его немцы бомбили, аж город подпрыгивал, но он всё равно дошел! Это точно! Я машиниста знала… Генкой звали. Сам рассказывал. Его потом наши тоже расстреляли, на следующий день после старого Никодима. Как за что! За то, что у немцев не отказался служить. А чего ему было отказываться? Пятеро деток, жена, теща, мать жены, супружницы его, хворала. Она у них с придурью была… лет десять лежала всё… под себя даже ходила, а встать не хотела! Хворь такая… по линии, значит, головы… Кто ж их всех кормить-то даром станет! Вот он, Генка-то, с тем последним поездом обратно вернулся ночью, а утром опять же немцы. Води, говорят, поезда по-прежнему, во славу нашей великой Германии. Потом немцев прогнали, а его самого схватили и к стенке. Сначала Никодима, а потом уж и его. Предатель, мол… А я так думаю, что виноват в этом Юзефович. Кто один раз с ним столкнулся и в его делах участие принял, тот не жилец более. А как же! Кто его с чемоданами в столицу-то вез? Генка! То-то же!
Во время войны… я тогда опять видеть плохо стала от голода, должно быть… к дому я не ходила совсем. Однако слышала от деда, что там нечистая сила живёт. А как же! Немцы и то дом тот стороной обходили. Приехали как-то на своих машинах, мотоциклах, шумели, шумели, полазили вокруг, да и сгинули. Потом поселился один какой-то, младший чин. А однажды утром его мертвым там нашли… его же приятели-немцы. Орать стали, заложников похватали, а потом всех сразу выпустили. Говорят, сердце у него остановилось. Другие говорили, что от пьянки, мол, а я так точно знаю, что не от этого, хоть он и правда пьяницей был. Это все видели. Дом его убил! Нечистая там сила, вот чего! Мужик-то тот немец толстый, большой был, сильный. Это все рассказывали. Я-то уж разглядеть его никак тогда не могла. Ну, какое у него сердце! Смех один, а тут, видишь ли, остановилось, вроде! С чего бы это ему останавливаться? Да еще война кругом. Люди от пуль помирают, а этот боров от сердца!
Потом к нам Красная Армия во всей своей героической красе вернулась. Танками своими надымили, заборы все как есть подавили, от садов… у нас грушевые да яблоневые были, и воспоминаний не осталось. Чего это они? Кто ж их знает.
А в доме том устроили какой-то штаб даже. Стояли недели две, не меньше. Потом приехал какой-то дядька в форме, выгнал из дома тот штаб… орал уж очень сильно. Дед-то мой усмехался всё: «Хозяин заявился, его низость Сатаны посланник!»
В общем, этот штаб из дома выгнали, они-то и вселились в сиротскую Матренину хатенку, а рано утром туда снаряд и ухнул. Немцы-то упёрлись и никак не хотели уходить. Верст за двадцать их отогнали, а они там, черти, окопались и давай пулять оттудова. Снаряды так и ложились вокруг нас. Один в старый Матренин дом прямёхонько и угодил. Матрену-то с сынишкой еще до войны на подводе куда-то увезли. Так я ж говорила… вроде! А от снаряда того одни головешки остались… от их хатенки-то. Всех до единого накрыло штабных тогда! Человек аж пятнадцать или даже поболе того их было! Вот тебе и дом сатанинский! Кто с ним свяжется, тому жизни нет.
А дядька в форме к тому времени дом тот печатью-то законопатил, замок навесил и был таков. Его тоже никто ни тогда, ни после больше не видал.
Война к концу подошла, стали солдатики возвращаться – кто хромой, кто однорукий, кто слепой, а кто и вовсе обрубок: худое тело на дощечке с этими, как их, с колесиками с такими… заместо ног, значит. Палочками отталкиваются и едут себе. Таких у нас в городе пять солдатиков собралось. Они поначалу все на привокзальной площади сидели: медальками звенят, морды пропитые уж, потому как ни к чему их более не приставишь, просят, просят, плачут, матюгаются… Люди дают копеечки свои… у народа-то денег как не было, так и до сей поры нет… Кто хлебушек с луковицей, кто картошечки, а кто и стакан нальет им, самогоночки, а то и водки даже. Летом-то ничего еще… тепло. Они к ночи на железнодорожную станцию заедут на своих колесиках, выпьют болезные самогончику или что поднесут им, и до утра себе кемарят, а утром обратно на площадь медальками-то звенеть. Народ ходит, тяжело вздыхает, слезу пустит, да кому ж до них дело-то! У каждого своя беда…