Этика любви и метафизика своеволия: Проблемы нравственной философии.
Шрифт:
84
ДВА ВЗГЛЯДА НА МОРАЛЬ
Достоевский против Ницше и Сартра
Глава первая
ПРЕСТУПЛЕНИЕ И ГЕНИАЛЬНОСТЬ
Апология преступника у Ницше
В посмертно опубликованных материалах и фрагментах Ницше имя Достоевского появляется впервые в тексте, относящемся либо к самому концу 1886-го, либо к началу 1887 года, и сразу же появляется в крайне знаменательной связи. «NB! (подчеркивает для себя немецкий философ значение этого фрагмента. — Ю. Д.). Вернуть злому человеку чистую совесть — не это ли является моим непроизвольным стремлением?» [1] — спрашивает Ницше и уточняет вопрос: «А именно злому человеку, поскольку он — сильный человек?» [2]. И тут же в скобках добавлено: «При этом привести суждение Достоевского о преступниках
Совесть согласно Ницше не должна мучить «злого человека», коль скоро qh совершил то или иное преступление. Оно простое проявление того факта, что индивид, его совершивший, — «сильный человек», а потому не может не преступать «норму» — нравственную или правовую, ибо она создана по мерке «средних», то есть «слабых», людей. А чтобы доказать основную посылку, лежащую в основе этого рассуждения, — что «злой человек» или преступник, всегда «сильный человек», — для этого немецкий философ считает необходимым привести авторитетное суждение Достоевского как автора «Записок из мертвого дома», которые произвели сильнейшее впечатление на Ницше.
86
Не менее характерна и следующая мысль, связанная с только что приведенным рассуждением, хотя и вынесенная в особый фрагмент: «Угрызение совести: признак того, что характер не равен поступку. Существуют угрызения совести даже- по поводу добрых дел: по поводу их необычности, того, что выделяет их из старой среды» [4]. Эта мысль существенна не только в том смысле, что подтверждает наше первое впечатление, согласно которому ницшеанская идея «возвращения» злому человеку (преступнику) «чистой совести» означала не что иное, как «освобождение» его от «угрызений совести», но и в другом отношении.
Во-первых, Ницше пытается «формализовать», если можно так выразиться, понятие «угрызение совести», освободив его от связи с нравственным содержанием поступка. Ведь если верить немецкому философу, угрызение совести возникает вне зависимости от того, добрый это поступок или злой, а только в зависимости от того, «привычный» он или «необычный». Во-вторых, такое толкование угрызений совести оказывается лишь переходом к утверждению, что человеку вообще нельзя вменять в вину его действия, и, стало быть, тем меньше они дают основания для каких-либо угрызений совести, так как истоки этих действий и их результаты теряются в общем «процессе», в который они вплетаются. «Ближайшая предыстория действия, — утверждает Ницше, развивая мысль о «формальном» характере угрызений совести до вывода об их бессмысленности вообще (в философско-теоретическом смысле), — относится к этому действию: но чем дальше позади лежит предыстория, тем шире объем ее содержания: единичное действие есть одновременно звено в цепи гораздо более всеобъемлющих позднейших фактов. Процессы более кратковременные и более долговременные не должны разъединяться» [5].
Мы не будем пока комментировать теоретическое содержание этого последнего отрывка, тем более что он слишком фрагментарен и имеет здесь характер скорее «заявки» на определенную тему, чем ее содержательного раскрытия. Для нас важнее констатировать, что уже с самого начала имя Достоевского появляется в размышлениях Ницше на пересечении тем, важнейших как
87
для русского писателя, так и для немецкого философа: темы преступления и психологического типа преступника, темы раскаяния, угрызений совести, нравственного самоочищения человека и т. д. Причем уже здесь совершенно отчетливо проступает основная тенденция немецкого философа, решительно противостоящая пафосу творчества Достоевского: стремление «развести» преступление и раскаяние по разным линиям, прорыть между ними пропасть, а затем, доказав «бессодержательность» понятия «раскаяние», и вовсе избавиться от него.
Тема преступления, в связи с которой вновь всплывает имя Достоевского, получает свое дальнейшее развитие у немецкого философа в рамках довольно большого фрагмента, написанного осенью 1887 года. В нем буквально с первой строки отчетливо прослеживаются мотивы «Записок из мертвого дома», однако
Но если рассказчик в «Записках из мертвого дома» дистанцируется от этой точки зрения, все время подчеркивая, что он лишь «свидетельствует» о психологии преступника, то Ницше прямо встает на точку зрения этого последнего, делая ее отправным пунктом своего понимания преступления. «Восставший может быть человеком, вызывающим жалость и презрение: но в восстании самом по себе нечего презирать — быть восставшим против общества нашего типа — это само по себе еще не может снизить ценности человека. Имеются случаи, когда такому восставшему следовало бы воздать почести потому, что он ощущает в нашем обществе нечто, против чего необходимо вести войну: когда он пробуждает нас из дремотного состояния» [10].
88
Учитывая эту миссию преступника, можно согласно Ницше оставить в стороне, рассматривать как несущественное тот реальный вред, который приносится им «единичному» человеку, включая и убийство этого «единичного» человеческого существа. Это ведь «не противоречит» главному и основному: тому, что «весь инстинкт» преступника «пребывает в состоянии войны против всего общества» [11], превращая любое его преступление (сколь бы чудовищным оно ни было — это обстоятельство вовсе не волнует немецкого философа) в «чистый симптом» [12]. Но что же это за «симптом», ради которого не только надо закрыть глаза на конкретное содержание преступления, но даже «воздать почести» самому преступнику? Этот симптом того, что преступник, как «сильный человек», вообще несовместим с обществом, рассчитанным на человеческое «стадо», состоящее из «усредненных», «маленьких» людей. А потому преступление — это не вина преступника и даже не беда, не несчастье его. Это, если верить Ницше, свидетельство превосходства преступника над человеческой «серятиной», знак его особого аристократического достоинства. Читатель «Записок», очевидно, вспомнит, что точно такой же была и точка зрения Газина — персонажа этого повествования, который производил на героя-рассказчика «самое отвратительное» впечатление — и не только потому, что Газин попал в острог за садистское убийство малолетних детей [13].
«Понятие наказания, — развивает далее Ницше свою мысль, — необходимо свести к понятию: подавление восстания, мероприятия по защите от подавленных (полное или частичное заточение). Но нельзя посредством наказания выражать презрение (даже к такому, как Газин, который, по словам рассказчика из «Записок», «режет маленьких детей из удовольствия резать, чувствовать на своих руках их теплую кровь, насладиться их страхом, их последним глубинным трепетом под самым ножом»?! — Ю. Д.). Преступник, — аргументирует немецкий философ свое достаточно сомнительное утверждение, — это, во всяком случае, человек, который рискует своей жизнью, своей честью, своей свободой, — человек мужества» [14]. Здесь опять-таки возникает ассоциация с фрагментом из «Записок»: «Один убил по бродяжеству, осаждаемый целым полком сыщиков, защищая свою свободу, жизнь (слово «честь», возникшее у Ницше, здесь, разумеется, отсутствует. — Ю. Д.), нередко умирая от голодной смерти...» [15] Но этот «один» противопоставляется преступнику дру-
15
гого типа (для иллюстрации мысли о «неравенстве наказания», формально звучащего как наказание «за одни и те же преступления» [16]), причем «другой», которому противопоставляется здесь первый, — это и есть отвратительно-гнусный Газин. У Ницше же два диаметрально противоположных человеческих типа слились в один — тип преступника «как злого», то есть «сильного», человека, который заслуживает («философского») почитания уже за одно это; а ведь Газин и впрямь обладал «ужасной силой» [17] и напоминал герою «Записок» «огромного, исполинского паука, с человека величиною» [18].