«Это было недавно, это было давно...»
Шрифт:
Вот почему Дина Андреева в то далёкое утро встретилась мне с охапкой дров. Но это к слову.
Я же, обуреваемая желанием сделать как можно больше добра, помчалась домой. С чего начать?
С самого по тем временам для нас трудного. Надо искупать маму. Мама тогда уже почти совсем не передвигалась, и мыть её при полном отсутствии не только ванны, но даже большого корыта — было делом очень сложным. Надо было иметь такого мужа, каким был Володя Осенев, чтоб справляться с этим почти непосильным делом: он не только растапливал в кухне кошмарную плиту, которая от длительного непользования съедала уйму дров, не только натаскивал большое количество воды, чтоб греть её на этой идиотской плите, но и на руках переносил маму в кухню, где мы с сестрой, приспособив два таза, старались совместить два взаимоисключающих действия — с одной стороны, надо было быстро и тщательно
И делал он всё это спокойно, без ощущения подвига, и ни разу, ни одним словом не попрекнул меня, не сказал, что вот, мол, навязала на мою шею такое семейство… Наоборот! Всё всегда с улыбкой, ровно, спокойно и, повторяю, без ощущения своей исключительности. А был он, конечно, исключительным, редким человеком. Природа наделила его не только разнообразными талантами, нс сумела наделить его главным — тонкостью души, таким человеческим благородством, таким редким пониманием другого человека, такой при этом скромностью и удивительным, почти незаметным (сейчас бы сказали — ненавязчивым) умением жить для других, что… Впрочем, поняла и оценила я все эти его качества гораздо позже, а тогда, с высоты моих двадцати двух лет, мне казалось всё это нормальным, естественным. Казалось, что только такой и должен быть у меня муж… А когда поняла и оценила… было уже поздно. Его уже не стало. И не успела я за сорок лет совместной жизни сказать ему, что он — чудо, что понимаю, какая я счастливая, потому что первые двадцать лет своей жизни прожила с необыкновенным папой и потому что у меня был такой муж. Не успела!
…Жизнь шла своим чередом. Приближалась весна, которая, конечно же, сулила что-то радостное. Главное — сводки с фронта. Наши взяли Харьков. Это была уже надежда. Ещё не победа, не радость, но всё-таки маленькая надежда. Однажды вечером к нам в комнату (которая никогда не запиралась) кто-то постучал, и, приоткрыв дверь, я увидела нашу актрису Таню Кишкину, которая недавно, совсем недавно уехала в Москву. Оказывается, пропуск на поездку в Москву у неё был буквально на несколько дней, устроив свои дела дома, она уже совсем собралась обратно в Омск, но случайно узнала, что на побывку в Москву возвратилась наша фронтовая бригада. Таня поспешила к ним навстречу. И в результате этой встречи она привезла мне маленькую записочку от АЛ. Ремизовой и царский подарок от Спектора. Когда мы, взволнованные, сгрудились все вокруг нашей коптилки и, с трудом распаковав малюсенький свёрток, обнаружили там открытку, красочную довоенную открытку с миллионами пожеланий и надеждой на скорую нашу встречу, то увидели под открыткой ещё и завёрнутый в тонкую папиросную бумагу чёрный велюровый колпак (из которого хорошая шляпница может соорудить мне роскошную шляпу) и ещё чудные заграничные (у нас таких не было) бусы — два ряда продолговатых пластмассовых бус красного и ярко-белого цвета, переплетясь, они удивительно напоминали вставные челюсти.
Исайя писал, что это то немногое, чем он может меня порадовать, что всё это «заграничное» и что, наверное, это доставит мне удовольствие. Я была счастлива! Там, в далёком недоступном для меня мире — на фронте, — вспомнить и таким сложным путём доставить мне радость. Непостижимо Бусы эти я носила всю эвакуацию, очень гордилась этой «челюстью», и только в Москве моя подросшая дочь разорвала нитку и превратила эту прелесть в свою игрушку. Колпак же — велюровый, чёрный, роскошный, так и не был мною превращен в шляпку и долго хранился у нас в шкафу, как военная реликвия, как знак любви и дружбы.
Кстати, об игрушках. Если одежда в Омске не пополнялась, никто ничего не шил и не покупал, а наоборот, всё то немногое приличное, что было захвачено из Москвы, продавалось или выменивалось на продукты, то об игрушках для детей и думать было нечего: их просто не существовало. Одевали мы ребёнка, выросшего из пелёнок, исключительно в то, что нам дарилось от повзрослевших детей. А вот игрушками никто не делился, и наша маленькая дочь росла, не имея никакого представления не только о кукле, но даже о погремушке. Вот вам и Барби! И сравните с современным детством!
Так вот, в один прекрасный день (действительно прекрасный)
Никому ничего не говоря, он сделал чудный подарок своей дочурке.
Так мы стали понемногу приспосабливаться к омской жизни, изо всех сил стараясь сделать эту жизнь человеческой. Наступившая долгожданная весна в бытовом отношении, к сожалению, не принесла большого облегчения: началась распутица, растаявший снег образовал на деревянных тротуарах грязь, ноги вязли в этой жиже, промокали, сушить обувь было негде, так как топить перестали (берегли дрова). Так с мокрыми ногами и бегали целый день — из дому в театр, после репетиции — в очередь за обедом, вечером — на спектакль. Там сушили свою обувь на гримировальных столиках. Но никто не простужался, не болел, не жаловался. Почему? Не знаю. Наверное, просто не обращали на это внимания, считая «мелочью жизни».
А театр набирал силу. Выпустили «Фронт» Корнейчука с блистательным исполнением Диким роли генерала Горябова. «Фронт» шёл во время войны во всех театрах страны, но Дикий переиграл всех «Горябовых», включая великого Москвина. Вообще, омский период вахтанговского театра был периодом подлинного расцвета, и определялся он прежде всего содружеством трёх замечательных режиссёров: Алексея Дикого, Рубена Симонова и Николая Охлопкова. Сохранилось это содружество и в послевоенное время, результат его мог бы стать ошеломляющим для всего советского искусства. Как могли так плодотворно сотрудничать три таких разных, сложных, ревнивых художника, сказать трудно. Но факт остаётся фактом — эти три «льва», три «глыбы» не только очень интересно работали, но и попросту сдружились. И результатом этой творческой и человеческой дружбы в тяжелейшие годы войны явился «Олеко Дундич» в постановке Дикого, где блистательно главную роль сыграл Симонов. Второй премьерой был «Фронт», который ставил Симонов, а играл Дикий, и наконец — охлопковский «Сирано». Не было тогда между ними ни нервозного соперничества, ни зависти, ни тени недоброжелательства. Наоборот!
Работали очень дружно, дополняя и всячески помогая друг другу. При этом никакого «благолепия» не существовало. На репетициях спорили, ссорились, до хрипоты кричали, но результатом этих разногласий являлась или прекрасно сделанная сцена, или неожиданно найденная краска, или правильное раскрытие образа — словом, то, что впоследствии становилось украшением спектакля.
Вообще споры и дискуссии, всевозможные творческие конференции всегда существовали в театре. Ещё до войны каждый выпускаемый спектакль обсуждался после премьеры в театре. Делалось это очень серьёзно. Спектакль просматривался критиками, обсуждался, естественно, на худсовете, а потом, по прошествии нескольких премьерных спектаклей, назначалось обсуждение на труппе. И уж тут держись. Критика была самая нелицеприятная, ведь давно известно, что труднее всего понравиться своим.
Так вот, эту традицию, несмотря на все трудности омской жизни, старались в эвакуации поддерживать. Вспоминается диспут между Диким и Охлопковым, который назывался «лаконизм или излишество». Это не был отвлечённый разговор о методе. Это было состязание двух великолепных ораторов, титанов советской режиссуры, неуёмно темпераментных, блестящих в доказательстве своей правоты.
Дикий отстаивал лаконизм в искусстве. Охлопков — излишество. Два разных ощущения театра утверждались ими в жестоком критическом разборе повседневной работы. В битком набитом фойе, где после вечернего спектакля происходил диспут, разгорались жаркие споры, и мы поздней ночью толпой вываливались на сорокаградусный омский мороз, возбуждённые и счастливые от соприкосновения с прекрасным.