«Это было недавно, это было давно...»
Шрифт:
Жалко было смотреть на крошечную дочку, замызганную, грязную, на маму, еле превозмогавшую боль в затёкших ногах, но жальчее всех было папу. Он примостился около самой двери, соорудил какую-то печурку, вроде «буржуйки», с трубой, выходящей в тамбур, нашёл какой-то ящик из-под чего-то, целыми сутками топил эту самоделку какими-то щепками и грустно смотрел на огонь. Смотрел и думал. И я понимала, что мыслями он не с нами, что думает он о далёком, о прошлом, о чём-то не состоявшемся в его жизни, об ушедших, расстрелянных друзьях, о войне, об этой вынужденной для него эвакуации, о том, что будет со страной, с нами… О жизни и смерти. Молчит и думает. Мой бедный, молчаливый, несчастный и такой прекрасный папа.
Омск встретил нас сорокаградусным
Было решено отправить старшую сестру Тамару в город (совершенно ей не известный) искать какие-нибудь следы эвакуированных из Москвы в надежде, что кто-нибудь из них наведёт её на след нашего театра.
Тамара ушла, мы остались совсем одни, и стало страшно: а вдруг сестра заблудится в незнакомом городе, вдруг не найдёт наш вагон, который давно уже стоит на запасных путях. Мама, измученная и совершенно обезноженная, молча лежала (наконец уже смогла лечь) на своей деревянной и продуваемой со всех сторон полке, папа мрачно ходил вдоль опустевшего вагона, заложив руки за спину (признак крайнего волнения), и с какой-то невыразимой тоской в глазах посматривал в серые окна вагона. Ребёнок мирно спал, укрытый всем имеющимся тряпьём, а я, стыдно сказать, не унывала, хотя поводов к этому было предостаточно. Я не унывала от чувства какого-то идиотского ликования, что наконец-то я приехала, я увижу театр, я увижу Володю, я увижу всех.
Так прошло часа три… И когда терпение уже кончилось, когда чувство томительного ожидания заслонило все другие чувства — и голод, и холод попросту как бы перестали существовать, — в это самое время в шатких дверях нашего грязного тамбура появилась ликующая Тамара в сопровождении двух молодых актёров, в которых я узнала нашего чудного Женю Максимова (блистательного исполнителя роли Визене в «Соломенной шляпке») ну и… конечно, Исайю Спектора. Из их сбивчивых рассказов и из моих столь же сбивчивых вопросов мы наконец поняли, что, попав в город, моя сестра у первых же встречных узнала, что Московский театр имени Евгения Вахтангова действительно приехал, что играть они будут в помещении театра драмы, которым руководила Л. Самборская, что спектакли ещё не начались, что все актёры живут в помещении школы на углу проспекта и Банного переулка.
Школу Тамара нашла сразу. Сразу всех увидела, но рассказывая нам об этой встрече, всё время возвращалась к потрясшему её впечатлению: «Гы представляешь, — говорила она мне, — я увидела Аню Данилович в лакированных туфлях!» После нашего почти двухнедельного путешествия мы были такие грязные, такие измученные, что видение Ани в лакированных туфлях казалось ей если не сном, то по крайней мере чем-то нереальным. После рассказа о «потрясении» мы узнали, что Володя болен (у него с детства астма, а омские морозы усилили и участили эти приступы). Когда он, лёжа на своей койке и задыхаясь от приступа, увидел Тамару и понял, что мы приехали, то есть попросту свалились на голову ему, не имеющему ни жилья, ни вещей, ни здоровья, то тут не только приступ усилился, тут с его обострённым чувством долга и ответственности просто голова пошла кругом.
Позже, когда мы приехали в школу и как-то в ней разместились, после почти пятимесячной разлуки я узнала от Володи, почему наш приезд вызвал у него такой шок.
А дело обстояло очень просто. Когда в Москве было объявлено о неожиданной и немедленной эвакуации театра, то в числе прочих приказов и распоряжений было и такое: в определённый час всем явиться на Северный (Ярославский) вокзал в такой-то зал ожидания, имея при себе паспорт, все документы и… минимум вещей. Каждый
«Это было недавно, это было давно…» постельного белья, мыльные принадлежности и самое необходимое. Словом, одно багажное место. Всё.
Надо было знать Володю, его дисциплинированность, его чувство долга, его обязательность и, наконец, его отношение к театру. Сказано — сделано!
Володя Осенев явился на вокзал в точно указанное время с маленьким чемоданчиком, в котором одиноко лежали его пиджак (второй был на нём), несколько рубашек, подаренных мною незадолго до войны, с большим трудом купленных, туфли и несколько простыней, аккуратно сложенных в пакет. Всё было сделано точно так. как распорядилось руководство театра.
Но когда он увидел, как подъезжает грузовик с вещами актёров из Левшинского переулка (теперь улица Щукина), когда он начал помогать старейшему артисту И.М. Толчанову выгружать его багаж, где в числе прочего были напольные, каминные и столовые часы (он был страстным коллекционером часов)… Когда увидел, с каким количеством вещей выезжают почти все — вот тут-то он и понял, что не каждому приказу надо подчиняться и вообще не всем словам верить… Но было уже поздно. Дело сделано. Ему, бедняге, осталось только, «зажав своё сердце в кулак», помогать старшим загружаться в вагон, помогать им закидывать свои неподъёмные чемоданы на багажные полки, а потом и самому «впорхнуть» в уже отъезжающий состав. Вот почему, когда он увидел Тамару и понял, что мы все приехали, у него вместо радости, или вместе с радостью, возникло чувство тревоги: как я их всех устрою, куда положу, чем укрою… И тут он впервые очень чётко понял, что его порядочность, его исключительная добросовестность, которая проявлялась во всём — в большом и малом, — не всегда сочетается с реальной действительностью.
Володя Осенев.
Впервые я увидела его, как уже рассказывала, на том самом первом уроке дикции, где они, два «сотрудника», были милостиво приняты нами в вольнослушатели. С первого раза он мне не очень понравился — помимо моего сакраментального: зачем таких стариков принимают? — он мне показался каким-то нервным, неспокойным, эксцентричным. В моём тогдашнем представлении актёр — это что-то величественное, плавно-самоуверенное, надменное — словом, Аксёнов. А тут? В перерыве моя новая подруга Нина предложила мне пойти в буфет и купить пирожные. Я честно призналась, что денег у меня нет и идти в буфет мне просто не с чем. «А мы сейчас одолжим у кого-нибудь», — последовал быстрый ответ. Я должна признаться, что не понимала тогда, как это можно одолжить деньги: а как отдавать? когда? и, собственно, чем? Словом, денег до этих пор я не одалживала. «А вот мы у этого молодого человека и одолжим», — сказала Нина и с обескураживающей улыбкой обратилась к поодаль стоявшему В. Осеневу: «Молодой человек, одолжите три рубля». И тут произошло что-то совсем фантастическое: он как-то быстробыстро ударил ладонями по всем своим карманам — от верхних (он был одет в какую-то дурацкую курточку) до карманов брюк, движения были такие быстрые и ловкие, что создавали впечатление, будто он собирается танцевать «цыганочку», и, виновато улыбнувшись, сказал: «А у меня денег нет». Я, увидев этот «дикий» танец, подумала: ненормальный какой-то. И мы отошли Впечатление было странное и явно не в его пользу. Пирожных мы в тот день не поели.
Позже, когда он уже стал первым учеником, когда познакомились мы поближе, узнала я, что у него только что умер отец, что жили они в своём патриархальном Замоскворечье крайне небогато, что его брат учился в Суриковском институте (впоследствии он стал довольно известным живописцем) и весь их материальный доход составляли стипендия брата, разовая оплата за спектакли и чертёжная халтура, которую они с братом делали по ночам. А эксцентричный этот жест — биение себя по всем карманам — произошёл, конечно же, от смущения и непроизвольного желания продемонстрировать, что денег действительно нет.