Это мое
Шрифт:
В этот период меня еще раз выдергивали и совершенно неожиданно возили в Москву. Страна росла и развивалась, и меня везли уже не в теплушке, а в так называемом столыпинском вагоне, пульмановском. В Москве меня пересадили в «воронок»: фургон, в нем дверь, у двери сидит вертухай, а в глубине я, как бы за загородкой. Возможно, потому что все остальное пространство занимали уголовники или, наоборот, только что арестованные, новенькие. Причем, когда меня еще везли в вагоне, я тоже был отделен от остальных. Там были «купе», куда набивали толпы, потом шли «купе» начальника и вохры, потом опять общие «купе», а в самом конце было узенькое помещение, где мог сидеть только один человек, и я ехал там один. А потом меня вдруг сунули в общее «купе», где вперемешку ехали уголовники и 58-я статья. Был там один уголовник, паскуда. Как у Горького в «Челкаше», такой тип — они разные бывали, и воры, и убийцы, а внешне — как Григорий Мелехов из «Тихого Дона», по нему
Потом я оказался в Бутырке, которая меня поразила. У Солженицына все совершенно правильно описано — громадное, гигантское пространство, бесконечный, почти вокзальный зал, высоченный сводчатый потолок. Сначала был шмон, потом баня, некоторое количество сидящих за столами зэков, и ты, голый, под окрики «Быстрей! Быстрей! Шевелись там!» бегаешь от одного стола к другому, к третьему. Они не могут иначе, не могут молча, у них работа такая.
В общем, тут тебя обыскивают, а там нужно подписать, и ты бежишь, тогда ведь никаких наркотиков не подкладывали, не надо было. При этом специально тебя никто не унижал, но при этом все происходящее было каким-то изощренным злодейством. Его специально не придумывали, не творили, оно получалось само. Эта безразличная система была выстроена так, что не могла не причинить тебе зла.
В этих своих воспоминаниях я все время пытаюсь избегать выдуманных ужасов, которыми наполнена всевозможная литература. Так что я не верю литературе. Но только по ней я знаю, что в немецких концлагерях процветала изощренная жестокость, специально творимая, я же с этим не сталкивался. Вокруг меня зло, казалось, творилось не специально, просто иначе и быть не могло.
После всех шмонов меня отправили куда-то наверх, в какой-то темный коридор. Удивительно, но у нас всегда все по мелочи экономили — ив быту жгли маленькую лампочку, хотя киловатт стоил четыре копейки или меньше, и жили все время с этой подслеповатой желтенькой лампочкой; так и по всей Бутырке горели желтые подслеповатые лампы, которые ничего не освещали, только их и было видно. Воткнули меня в общую камеру, которых там было великое множество. Хочу еще отметить, что Бутырка строилась как замок, в котором размещались большие казармы. Но предполагалось, что в казарме будут жить, к примеру, 25 солдат, а тут зэков было понапихано по семь десятков и даже больше. Причем в камере была только 58-я статья, только нормальные люди.
Камеры были заполнены низкими одноэтажными нарами. Они располагались буквой П вдоль стен, а у входа была параша — металлическая емкость с крышкой. И когда тебя, новенького, вталкивали в камеру, вопроса о том, где тебе ложиться, не возникало — ты ложился или у параши, или напротив, а остальные немного сдвигались, таков был порядок. Проходило несколько дней, появлялся еще кто-то, и ты сдвигался вглубь камеры, все логично. Что там еще? Два крошечных окна, не мытых с момента постройки Бутырки, с козырьками — все это очень хорошо описано у Солженицына в главе «Улыбка Будды» из «В круге первом», очень достоверно, очень документально.
А в проходе всегда стоял длинный, во всю длину камеры, стол. За ним ели, сидя на нарах, играли в шахматы. А в карты 58-я почти не играла. К тому же карты были запрещены. Уголовники их, конечно, рисовали, но при шмонах все колоды конфисковали, так что приходилось рисовать новые. Причем изготовление карт — отдельная наука. Во-первых, нужны были папиросная бумага и клейстер. Клейстер делали из хлеба. Допустим, у кого-то был носовой платок, один на всю камеру, он ценился на вес золота. Двое держали платок за углы, а третий тер о него хлеб, и на обратной стороне платка капельками выступала белая субстанция — тот самый клейстер. Этим клейстером склеивали три-четыре слоя папиросной бумаги, аккуратно обрезанной. Потом какой-нибудь специалист изготовлял трафареты. Чернила зэкам выдавали, чтобы они могли писать всякие заявления или заявки на посещение тюремного ларька, если были деньги. Писать было нечем, так что рисовали очень схематические символы, причем все масти рисовались одним цветом. Но карты невозможно было сдвинуть одну с другой, так что приходилось ждать, пока кому-нибудь в передаче пришлют чеснок — этим чесноком натирали карты с обеих сторон, чтобы они скользили. И только тогда этими картами можно было играть — до первого шмона. Но это были развлечения уголовников, 58-я играла в шахматы. Были свои чемпионы, были хорошие игроки, и вся камера, сгрудившись вокруг игроков, болела за того или другого, обязательно давая советы.
В каждой камере, насколько я могу судить, обязательно был какой-то хороший
Какое-то время я пробыл в Бутырке, без передач, без всего, потому что мои не знали, где меня искать. На допросы меня не тягали, так что я до сих пор не знаю, зачем меня возили. И вдруг вызывают с вещами, опять в «воронок», везут по всей Москве, которой я не вижу. Долго ли, коротко ли, не знаю — там время изменяется какими-то другими психологическими отметками, не часами и не минутами. Потом чувствую, «воронок» куда-то подъезжает, задницей, как всегда. Слышу, как открываются ворота, меня выпускают, и я оказываюсь в каком-то учреждении. Я смотрю — очень отличается от тюрьмы, и все вокруг в белых халатах. Снова прохожу через душ, это обязательная процедура, мою одежду забирают, выдают мне какую-то казенную, только без трусов — трусов тогда не было, были кальсоны с завязками, но нам выдавали без завязок, чтобы мы не повесились. Кальсоны и нижняя рубаха. Потом меня ведут куда-то вверх. На окнах, как обычно, сетки, чтобы никто не сбежал и не выбросился, в лестничных пролетах тоже сетки.
Заводят меня в небольшое помещение с окном без решеток, что меня очень поразило. Светлая приятная комната, высокие потолки, человеческая кровать, мягкая, одеяло, чистое белье. И какой-то кубик типа табуретки, но сплошной, без ножек и с закругленными углами, очень тяжелый — я потом пытался его сдвинуть, ничего не получилось. Все вокруг белое. Под потолком горит достаточно яркая, но не очень назойливая лампа. В двери не глазок, а небольшая форточка с небьющимся стеклом, и в торцевой стене тоже сделано застекленное окошечко. Стены толстые, кирпичные. На двери изнутри нет ручки, то есть ее не открыть, — ни ручки, ни замочной скважины…
В общем, это был медицинский институт, который сейчас называется Институтом судебно-медицинской экспертизы им. Сербского. Как потом выяснилось, моя мама все время куда-то писала по поводу того, что у меня в связи с переходным возрастом могли быть психические сдвиги — это к вопросу о подкопе под Кремль. И меня решили обследовать. Причем, как я потом понял, если бы вдруг результат обследования оказался положительным, все было бы еще хуже — меня бы бессрочно поместили в сумасшедший дом.
Но пока шло обследование, я отсыпался, отъедался. Мне давали читать какие-то книжки — помню одну, про «барсуков», то есть про каких-то антисоветских партизан времен раскулачивания. И еще помню книжку «Великое противостояние», про самое начало Великой Отечественной войны. При этом я все время ощущал, что за мной через форточку в двери кто-то подглядывает, какая-то врачиха. У нас же всегда везде бабы — врачи, медсестры, уборщицы, мужиков почти не было.
Ко мне периодически кто-то приходил, о чем-то со мной разговаривал, потом уходил. Потом приходил кто-то еще. Меня вызвали в какие-то кабинеты, осматривали, делали рентгеновские снимки, кто-то маститый со мной разговаривал. Наверное, именно после этой беседы и выяснилось, что я нормальный, а не сумасшедший.
И еще одна важная штука: попав в проектную контору на шахту Капитальную, я молчал о состоянии своего здоровья и о том, что я был в туберкулезном диспансере. Так что у меня был чудовищный плеврит, мне даже больно было глубоко дышать. И я все это терпел, пока был в конторе. Но в Институте Сербского они, естественно, все проверили и все обнаружили. Так что меня там еще и вылечили. Выяснив, что я нормальный, меня перевели в палату человек на восемь, все сплошь — 58-я. Чистенько, две уборщицы, никакой заметной охраны, ни одного вертухая! Я выглядывал в окно через толстенные стекла, которые и бомбой не прошибешь, — какой-то московский переулок, зима.
Но главное, уборщицы стали меня подкармливать. Они отрывали не от себя. Например, в нашем изоляторе, то есть в нескольких палатах, было несколько москвичей, которые или косили, или на самом деле были с приветом. Родственники носили им передачи. А уже времена настали более или менее сытные, несколько лет назад отменили карточки. Так что носили хорошие продукты — яблоки, масло, сыр, какие-то копченые колбасы. И эти чокнутые не ели, но, например, мазали маслом стены. Так что ночами, когда уходили врачи, уборщицы все эти продукты несли мне: «Женя, ешь! Женя, ешь!» И в общем, я вышел оттуда сытым, отдохнувшим и здоровым человеком. Когда я узнал, что лечение закончено, я очень расстроился. А врачиха, с которой я пришел прощаться, сказал: «Это великое счастье, иначе бы ты попал в сумасшедший дом. Так что давай-ка дуй отсюда со спокойной совестью». Удивительно, громадное количество людей, даже в больших городах, даже в Москве, оставались не зараженными вирусом «враг народа». Это были нормальные люди, которые прекрасно понимали, что происходит вокруг. Но все молчали, никто не подавал виду.