Евангелие от Фомы
Шрифт:
Неподалеку, среди острой щетины мачт и паутины снастей, окруженный белой метелью чаек, осторожно пробирался к выходу в море большой корабль. Отбеленные морской волной длинные весла невольников враз пенили лазурную воду. На носу судна красовалась, летела белая женская фигура, как бы влекущая за собой корабль… И вдруг Иешуа вздрогнул: среди суеты матросов, неподалеку от толстого hortator'а, начальника гребцов, неистово гремящего ругательствами, сутуло стоял, опершись о борт, Никодим! Он смотрел в солнечные дали, и на некрасивом лице его была тихая дума…
— Никодим, Никодим!.. —
Тот, в шуме отвала, не слыхал ничего…
А корабль, руководимый осторожным «ректором», лоцманом, уже выбрался из тесноты гавани и один за другим распускал свои огромные паруса. Они вздулись, как груди лебедей, корабль лег слегка на борт и среди белых вихрей крикливых чаек весело заскользил по напоенной солнцем воде в манящую даль…
Снова Иешуа охватила печаль и каменная теснота шумного города. Нет, ему в этой жизни места нет!.. Он сразу решил идти в свои края… Во всяком случае, в Тире он побывал недаром; он узнал, что мир велик и прочен, а он ничтожен и преходящ. Закупив что было нужно на дорогу, он с посохом в руках, никем не знаемый, никому не нужный, в пыли пестрых караванов пошел большой дорогой в Гелилею… И в душе его сиял, как звезда пастухов в сумерках, белый образ прекрасной Иштар, как символ огромности и красоты мира и той тайны, которая окутывает в нем все пути человеческие…
XXXII
Весь заставленный зелеными кущами, Иерусалим кипел праздничными толпами. Собравшись со всех концов земли иудейской и диаспоры, паломники, как всегда, загромождали своими таборами все, и без того очень узкие улицы города и все окрестности. В храме торжественно трубили трубы, курились жертвенные дымы, по солнечным улицам тянулись ярко-пестрые шествия и радостное «осанна» оглашало праздничный город во всех концах. Но сумрачно было на душе Иешуа: в ней болела та рана, которую он неожиданно получил в Назарете. По пути из Тира в Иерусалим он зашел домой. Домашние были явно недовольны его приходом, хотя и пытались это скрыть…
— Не знаю, чего ты все бродишь? — бегая глазами, говорил Иаков. — Я на твоем месте пошел бы прямо в Иерусалим и там и показал бы силу свою… Вон наши богомольцы собираются на праздник Кущей туда, и шел бы с ними…
Ему было непонятно, чего они боятся: того ли, что он может запутать их в какую-нибудь историю с властями, того ли, что он может одуматься и потребовать свою часть в имуществе? Мелькнула даже на мгновение мысль, что Иаков сговорился с кем-нибудь о его погибели, но он скорее потушил ее.
— Нет, я пойду один… — глядя в сторону, сказал он. — Я хожу всегда прямой дорогой, на Сихем…
В довершение всего Никодим, как оказалось, все еще не вернулся. В душе шевельнулась зависть: вот Никодим свободен, ездит, куда хочет, узнает от всех сокрытое, радуется духом, а он точно прикован к этому страшному городу, где, как удав, душит его неправда жизни и это страшное непонимание толп, от которого можно с ума сойти! Поднятое им движение росло и ширилось против его воли: в одном месте, по словам сошедшихся к нему учеников, неизвестные ему люди во имя его крестили, там изгоняли бесов, а Иоханан Зеведеев, увлеченный
Он сторонился теперь храма и говорил с народом на площадях, у городских ворот, у фонтанов, среди пестроты и шума паломнических таборов. Он имел успех до тех пор, пока он держался на уровне толпы, стоило же ему, увлекшись, высказать эти свои новые, углубленные мысли, как толпа цепенела в тупом недоумении и то, притворяясь озабоченной, торопливо расходилась по своим делам, а то бралась и за камни: бахвалясь один перед другим, люди делали вид, что они оскорблены за Бога, за закон и хотят вот защищать их от него, безбожника…
Раз он говорил перед толпою у ворот Сионских. Он говорил, чтобы люди торопились с покаянием и принесли бы плод добрых дел: нельзя одновременно служить Богу и маммоне, нельзя быть подобно смоковнице бесплодной, которую срубают и бросают в огонь. Он говорил, что раскаявшийся грешник подобен блудному сыну: возвращение его в дом отчий будет отпраздновано веселым пиром. Это было понятно, брало за душу, и он чувствовал исходящее от толпы тепло, которое крепило его веру в человека, в жизнь, в Бога и в уже близкое пришествие правды…
— Так когда же оно придет, это твое царствие Божие? — подозрительно спрашивал фарисей с обвисшими румяными щеками и злыми глазенками под огромным тюрбаном на маленькой головенке.
— Царствие Божие не здесь и не там, царствие Божие внутри вас… — сияя на него глазами, отвечал Иешуа. — Познайте только истину, и истина сделает вас свободными и даже смерти вы не узнаете вовек…
Фарисей посмотрел на своего спутника, тоже фарисея, так, как бы говоря: ну, что же еще ждать от него после этого?
— Ясно одно: в тебе бес… — сказал он Иешуа. — И праотец Авраам умер, умерли и пророки, а ты толкуешь, что соблюдающий слово твое не умрет вовек… Неужели же ты больше Авраама и пророков?
Иешуа, склонив голову, долго думал. И вдруг сказал:
— Истинно говорю вам: прежде чем был Авраам, я был…
Старый фарисей в бешенстве щелкнул себя по иссохшим ляжкам и поднял руки к небу, как бы призывая грозы божественные на голову богохульника.
— Подожди, постой… — нетерпеливо остановил старика другой, полный, с круглым носом и смешно выпученными глазами. — Дай ему досказать свое! Ну? — обратился он к Иешуа.
Иешуа сосредоточился в самой глубине души своей, где, уже освобожденная для него почти от всех покровов, горела божественная сущность души, зерно жизни, неизреченный образ Божий.
— Доколе я в мире, я свет миру… — проникновенно сказал он и, увидев, как из городских ворот в облаке пыли выходила на пастбище серая отара овец, продолжал: — Я — дверь… Кто войдет мною, тот найдет пажить жизни вечной и спасется. Я и Отец одно. Вы можете взять сейчас камни и побить меня, но я не скроюсь от вас и отдам свою жизнь для того, чтобы снова принять ее. Потому и любит меня Отец… Имею власть отдать ее и имею власть снова принять ее…