Евангелие от Иисуса
Шрифт:
Следует ли понимать тебя так, что слова Господа, сказанные на Горе Синайской, имеют значение лишь для тех времен, когда праотцы наши искали землю обетованную? Если ты понимаешь это так, то дурной ты израильтянин, ибо слова Господа имели, имеют и будут иметь значение во все времена, минувшие и грядущие, и слово Господне было в уме его еще до того, как он вымолвил его, и останется после того, как затворились уста его. Не запрещаешь ли ты мне думать? О чем же ты думаешь? Я думаю, что Господь соглашается с тем, что мы не поднимаем оружия против тех, кто нас угнетает, что сотня наших не решается выступить против пятерых и что сотня римлян приводит в трепет десять тысяч иудеев. Не забудь, что находишься во Храме, а не на поле брани. Но Господь наш – Господь брани. Вспомни, что Господь поставил Моисею условия. Какие еще условия?
Господь сказал, что все это будет, если мы будем поступать по уставам его, если будем хранить и исполнять заповеди его, понял? В чем же мы его ослушались, чем нарушили Завет, какие заповеди не соблюли, что должны принять владычество Рима как справедливое за грехи наше воздаяние? То ведомо одному Богу. Ага, Богу-то ведомо, как часто свершает человек грехи невольные, но не объяснишь ли ты мне, почему он вздумал покарать нас, отдав под римлян, а не сделал это прямо, став лицом к лицу с избранным своим народом? Господь знает свои цели, Господь избирает свои средства. Так, значит, ты хочешь сказать, что это по его воле распоряжаются римляне Израилем? Да. И стало быть, те, кто восстает против римлян, идут наперекор воле Господа? Вывод твой неверен. Ты сам себе противоречишь, мудрец. Желание Господа может проявляться в нежелании, именно так выразит он свою волю. Лишь человек испытывает желание чего-то, но оно не имеет силы в глазах Господа? Именно так. Стало быть, человек волен? Да, волен понести кару. Тут среди слушавших эту беседу поднялся негромкий ропот, а иные стали поглядывать на человека, задававшего вопросы, которые хоть и озарены были чистым светом Священного Писания, но звучали неудобно и даже крамольно, –
«Меня в твои года тоже это весьма занимало». Между тем слушатели, которые начали было, к нескрываемой досаде книжника, привыкшего, как мы бы сейчас сказали, к вниманию аудитории, расходиться, вернулись на свои места, едва лишь раздался голос Иисуса: Я хочу спросить насчет вины. Ты о своей вине? Я вообще о вине, но и о своей тоже: я виноват, хоть прямо и не совершал греха. Говори ясней. Сказано Господом, что отцы не должны быть наказываемы смертью за детей, и дети не должны быть наказываемы смертью за отцов, и каждого карают за его собственное преступление. Так оно и есть, но только учти, что имелся в виду обычай тех давних времен, когда за вину одного члена семьи платила вся семья целиком, включая невинных младенцев. Но слово Господне вечно и относится ко всем временам, а ты ведь только что сам сказал, что человек волен понести кару, и потому я думаю, что преступление, совершенное отцом, даже если он и сам получил за него наказание, наказанием этим не исчерпывается и переходит по наследству к сыну, подобно тому как мы, ныне живущие, несем на себе бремя первородного греха, свершенного Адамом и Евой. Признаюсь, удивительно мне, что ты, человек столь юный и, по виду судя, простого звания, так хорошо знаешь Писание и так легко отыскиваешь в нем нужное тебе место. Я знаю лишь то, чему научили меня. Откуда ты родом? Из Назарета Галилейского. Я так и понял по выговору твоему. Пожалуйста, разреши мои сомнения. Что ж, допустим, что вина Адама и Евы, ослушавшихся Господа, не столько в том, что они отведали плод с древа познания добра и зла, сколько в проистекших от этого роковых последствиях, ибо они поступком своим вмешались в замысел, который вынашивал Вседержитель, когда сотворил сперва мужчину, а потом женщину. То есть ты хочешь сказать, что всякое деяние человеческое, неповиновение ли воле Господа в раю или еще что-нибудь, всегда соотносится с Божьим промыслом, который я бы уподобил острову, окруженному бушующим морем человеческих желаний? Вопрос этот задал не Иисус – Плотникову сыну на такую дерзость было не решиться, – а тот, кто спрашивал вторым, и книжник, тщательно и осмотрительно подбирая слова, отвечал ему: Видишь ли, дело обстоит не совсем так: воля Божья мало того что преобладает над всем и вся, она и есть источник всего сущего. Но не ты ли сам сказал недавно, что непослушание Адама привело к тому, что мы остались в неведении относительно замыслов Господа в отношении нашего праотца? Да, это так, но в воле Господа, Создателя и Вседержителя мира, содержатся все возможные воли: она принадлежит и Богу, но также и всем людям – и живущим ныне, и тем, кто будет жить после. Будь так, как ты говоришь, воскликнул вдруг Иисус словно под воздействием некоего озарения, каждый из нас был бы частицей Бога. Весьма возможно, но вся совокупность людей, сколько их ни есть в мире, соотносится с Богом, как песчинка – с необозримой пустыней. Книжник вдруг изменился неузнаваемо – высокомерие его исчезло без следа. Он по-прежнему сидит на полу, окруженный учениками и помощниками, и во взглядах их почтения столько же, сколько и ужаса – они взирают на него как на кудесника, неосторожным и невольным заклинанием вызвавшего из небытия могучие силы, во власти которых пребудет отныне сам. Сгорбив плечи, бессильно уронив руки на колени, он всем видом своим, каждой чертой вытянувшегося лица будто просит, чтобы его оставили наедине с его тоской. И люди начали подниматься – одни направились во Двор Израильтян, другие присоединились к тем кружкам, где еще продолжались споры и толкования. Иисус сказал: Ты не ответил на мой вопрос.
Книжник медленно поднял голову, взглянул на него, как человек, только очнувшийся от глубокого сна, и после долгого, нестерпимо долгого молчания ответил: Вина – это волк, который, пожрав отца, терзает сына. И волк этот пожрал моего отца? Да, а теперь примется за тебя, А тебя-то терзали, пожирали? Не только терзали, не только пожирали, но и извергали, как блевотину.
Иисус поднялся и вышел. У дверей помедлил, задержался, поглядел назад. Дым от жертвенников отвесным столбом поднимался прямо к небесам и там, в вышине, истаивал и исчезал, словно его втягивали в себя исполинские легкие Бога. Утро близилось к полудню, толпа росла, а внутри, в одном из храмовых покоев, ощущая безмерную пустоту, человек с разодранной в клочья душой сидел и ждал, когда нарастет на прежние кости обычное мясо, когда вернется он в свою шкуру, чтобы суметь через час или сутки спокойно и достойно отвечать тем, кто пожелает узнать, например, из какой соли – каменной или морской – состоял столп, в который обратилась жена Лота, или каким вином, белым или красным, упился Ной. Уже выйдя из Храма, Иисус спросил дорогу на Вифлеем, вторую цель своего путешествия, дважды заплутал, свернув не туда, в невообразимой толчее, бурлившей в хитросплетении улочек и переулков, и наконец нашел тот путь, по которому тринадцать лет назад пронесла его, уже стучавшегося в этот мир, Мария во чреве своем. Не стоит предполагать, однако, что он думал именно так, тем более что очевидность и непреложность всегда подрезают крылья вдохновению, и в доказательство приведу один лишь пример: пусть читатель этого евангелия взглянет на портрет своей матери, сделанный в ту пору, когда она его носила под сердцем, и признается честно, способен ли он представить себя у нее в утробе. Иисус между тем шагает в Вифлеем, размышляя об ответах, даваемых книжником, на вопросы – и его, и те, что заданы были раньше, – и ему не дает покоя и смущает душу ощущение того, что все вопросы сводились в конечном счете к одному-единственному, а ответ на каждый годился для любого, особенно же – заключительные и все заключающие в себе слова книжника о том, что волк вины не насытится никогда и вечно будет грызть, пожирать и изблевывать. Зачастую по причине слабости нашей памяти мы сами не знаем – а если знаем, то словно бы стремимся забыть поскорее – причину, мотив, самый корень нашей вины или, выражаясь фигурально, в стиле храмового
Но ты наверняка слышала об этом от родителей или еще от кого-нибудь из взрослых. Да что там «слышала», я своими глазами видела, как убивали. И брата твоего тоже? И брата моего тоже. Кто же это сделал? Пришли воины царя Ирода, схватили и поубивали всех мальчиков до двух лет. И неизвестно за что? До сих пор неизвестно. А когда Ирод умер, отчего же вы не пошли в Храм, не попросили священников узнать? Не умею тебе сказать. Я бы еще понял, будь это римляне, но должна же быть какая-то причина, чтобы царь посылал войско убивать собственных своих подданных, да притом еще малолетних. Нам не дано постичь царской воли, спаси и сохрани тебя Господь. Мне-то ведь уж не два года. В смертный час каждому два года, промолвила женщина и двинулась своей дорогой. Иисус, оставшись один, опустился на колени у могильного камня, закрывавшего гробницу, достал из котомки остатки уже зачерствевшего хлеба, раскрошил его у входа, точно влагая в невидимые рты невинно убиенных младенцев. В этот миг из-за ближайшего угла вышла женщина, но другая – совсем уже старая, сгорбленная, опиравшаяся на клюку и полуслепая. Но все же слабыми своими глазами она заметила, что делает незнакомый отрок, остановилась, вглядываясь, а Иисус поднялся, склонил голову, словно моля даровать душам несчастных этих мальчиков покой, и, хоть привычно было бы употребить здесь слово «вечный», мы этого не сделаем, ибо, когда однажды попытались представить себе, что же это такое – покой, который будет длиться целую вечность, – воображение отказало нам. Иисус, окончив молитву, стал озираться по сторонам, увидел слепые стены, затворенные двери и – остановившуюся поодаль древнюю старуху в одежде невольницы, старуху, которая, опираясь на клюку, являла собой наглядный ответ на третью часть знаменитой загадки: «Какой зверь ходит утром на четырех ногах, днем – на двух, а вечером – на трех?», некогда загаданной сфинксом премудрому Эдипу, который ответил:
«Человек», не подумав или не вспомнив о том, что далеко не всякий человек доходит до полудня жизни и в одном лишь Вифлееме число таких людей составило двадцать пять. А старуха бредет, ковыляет, подходит все ближе, и вот уж оказалась вплотную к Иисусу, вытянула шею, чтобы получше разглядеть его, спрашивает:
Ищешь кого? Тот ответил не сразу, ибо истина состояла в том, что искал он и нашел уже не «кого», а «что», лежащее в двух шагах, да и раньше-то с натяжкой подпадавшее под понятие «люди» – так, мелочь, сосунки да сопляки в перепачканных пеленках, – а потом вдруг нагрянула смерть и превратила их в исполинов, которым ни один гроб не по росту, любой склеп тесен и которые, если есть на свете правда, каждую ночь возвращаются в мир, показывают свои смертельные раны – отворенные клинками мечей двери, через которые вышли они в небытие. Нет, ответил Иисус, никого я не ищу. Но старуха не ушла, а словно бы ждала, не скажет ли он еще что-нибудь, и от этого ожидания слова, о которых он и не думал, сами собой сорвались с его уст: Я родился здесь, за городом, в пещере, вот и пришел взглянуть. Старуха отступила на шаг, давшийся ей нелегко, вперила в него пристальный, насколько ей по силам это было, взгляд и дрогнувшим голосом сказала:
Ты, как тебя зовут, откуда идешь, кто твои родители?
На вопросы, заданные рабыней, отвечать необязательно, но уважение к преклонным летам женщины, пусть даже и столь низкого звания, видно, было у него в крови: старикам, кто бы они ни были, отвечать следует всегда, ибо, принимая в расчет то, как мало времени отпущено им на их вопросы, мы поступим крайне жестоко, оставив вопросы эти висеть в воздухе, тем более что, может статься, мы одного из них только и ждали. Меня зовут Иисус, я из Назарета Галилейского, отвечал он, и ничего другого с тех пор, как ступил он за порог отчего дома, не произносил еще. Старуха шагнула вперед, вернувшись на прежнее место: Кто родители твои, как их зовут? Отца – Иосиф, мать – Мария. Который тебе год? Четырнадцатый. Старуха посмотрела по сторонам, словно ища, куда бы присесть, но площадь в Вифлееме Иудейском – это вам не парк Сан-Педро-де-Алкантара, где такие удобные скамейки и такой чудесный вид на замок, здесь садятся прямо на землю, в пыль, в лучшем случае – на приступочку у двери, или, если пришли на могилу, – на камень, специально положенный для того, чтобы могли отдохнуть и перевести дух живые, пришедшие поплакать над дорогими сердцу усопшими, или, как знать, для того, чтобы восставшие из могил тени могли пролить слезы, не выплаканные при жизни, как в случае с Рахилью, чья гробница совсем неподалеку, и истинно было сказано: «Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет», и не надо обладать мудростью Эдипа, чтобы увидеть – место соответствует обстоятельствам, а плач – причине, вызвавшей его.
Старуха, кряхтя, стала усаживаться на камень, и Иисус даже сделал движение ей помочь, но не успел – все, что делаем мы не от чистого сердца, всегда запаздывает, – и, примостившись наконец, сказала: Я тебя знаю. Обозналась, отвечал Иисус, я здесь впервые, а в Назарете ни разу тебя не встречал. Первыми руками, прикоснувшимися к тебе, были руки не твоей матери, а мои. Как же это может быть? Меня зовут Саломея, я повитуха, и это я принимала тебя. В одно мгновение, доказывая правоту недавнего нашего утверждения о том, что движения, идущие не от сердца, всегда запаздывают и, стало быть, характерологической особенностью движений искренних является их своевременность, Иисус преклонил колени перед старой рабыней, нечувствительно побужденный к этому то ли любопытством, граничившим с радостным изумлением, то ли долгом обычной учтивости, – и как же не выразить признательность той, кто, проявив наивысшую в тех обстоятельствах ответственность, извлекает нас оттуда, где мы ощущаем бытие, еще не отягченное сознанием и памятью, и выпускает в жизнь, без нее немыслимую. Но мать никогда не говорила мне про тебя, сказал Иисус. А что тут было говорить? Родители твои появились в доме моего хозяина, попросили помощи, он и послал меня, потому что у меня в таких делах есть опыт. И было это как раз во время избиения младенцев, тех, что покоятся в этой могиле? Именно так, и тебе повезло, тебя не нашли, иначе лежал бы рядом с ними. Потому что мы спрятались в пещере? Да, но также и потому, может быть, что вы успели убежать: когда я пришла проведать родильницу и младенца, пещера уже была пуста. А отца моего ты помнишь? Еще бы не помнить: он был в ту пору молод, высокий, статный такой мужчина, и видно, что человек хороший. Он умер.
Жалко, мало пожил, а ты-то, старший в семье, почему оставил мать, она ведь, надеюсь, жива? Я хотел увидеть места, где родился, и потом хотел узнать про этих убитых детей. Одному Богу известно, за что их поубивали всех, ангел смерти, приняв обличье Иродовых воинов, спустился к нам в Вифлеем и обрек их. Значит, была на то воля Божья. Я всего лишь старуха рабыня, но давно живу на свете и с самого рождения слышу: что бы ни творилось, какое бы мучительство ни учиняли люди друг над другом, происходит это лишь по Божьей воле.
Так сказано в Завете. Я могу понять, что Господь не сегодня-завтра захочет моей смерти, но за что ж было убивать невинных младенцев? День твоей кончины определит Господь, а их этой смерти обрек человек. Видно, слабосильна десница Господа, раз не сумела отвести нож от обреченного на заклание. Не богохульствуй, женщина. Я ничего не знаю, а стало быть, и хулы ни на кого изречь не могу. Сегодня в Храме я слышал, что всякое, даже самое пустячное деяние человеческое предопределено Божьим промыслом и волен человек лишь в одном – получать кару. Меня карают как раз не потому, что я вольна, а потому, что рабыня, сказала старуха.