Евпатий Коловрат
Шрифт:
Пока он говорил, уши волка выпрямились, ярость и страх угасли в его глазах. Он шагнул вперед — и большая рука легла на его голову. Волк прикрыл глаза — и исчез. Волчица подтолкнула мордой переярка. Тот шагнул под большую руку, опасливо принюхался, косясь, подставил лоб — и тоже исчез. Звонким колокольчиком тявкнула волчишка — и отзвук ее голоска повис под широкой ладонью серебряным гаснущим эхом.
Волчица вдруг обернулась и встретилась глазами с воеводой.
«Прощай, воевода. Благодарю тебя, и… удачи».
Повернулась и
— Ну что, воевода… теперь твой черед…
Старик обернулся, и воевода, как в кулачном бою, напружинил ноги, готовясь принять удар.
Удара не было. Было чувство, что он стоит на краю высокого обрыва, обрыва, которым кончается мир. Вся его жизнь была где-то далеко за спиной. Где-то там лежал на обугленной горе мёртвый город, дремала подо льдом Ока, шло ее берегом чужое полчище. А там, за обрывом, был только глаз. Огромное жёлтое око, всматривающееся в каждую его жилку, каждое шевеление его души, каждую, даже самую потаенную мысль, радость или боль…
А потом всё сгинуло. Старик отвел глаз. Мир так внезапно вернулся на свое место, что воевода пошатнулся.
— Ты знаешь, что Я не разбрасываюсь подарками? — спросил седобородый. — На дар ждут ответа. Я дарю только своих. Примешь Мой дар, Мою помощь — будешь Моим, и здесь, и в посмертье. И еще… отомщенные — не по Моей части. Если ты отомстишь — своих не увидишь. Уйдут в Свет.
— А не отомщу? — едва сам расслышал себя воевода. Но Сидевший у костра услышал его слова.
— Неотомщенные — Мои, — коротко отозвался он.
За одно это воевода бы согласился на службу. Свет. Свет для неё и для их сыновей. Не один дар — два сразу.
А себя он уже давно не числил среди живых.
— Я решил. Я готов.
— Не так уж ты и готов, воевода, — усмехнулся Старик. — Но это…
Взвыла тысячей глоток тьма за кругом, а за спиной вспыхнул огонь. Когда он успел перешагнуть огненный круг?! Старик воздвигся над ним косматой тенью.
— …Это дело поправимое, — прорычал он и, протянув исполинскую лапу, оторвал воеводе голову. — Эй, гридь Моя черноперая, гридь серошкурая, собирайтесь — пир приспел!
Он хотел закричать, но не было груди набрать воздух. Почувствовал, как в основание шеи вонзается деревянное острие, и взмыл над поляной, глядя с высоты длинного кола, как прорвавшие внешний круг волки рвут и обгладывают его тело, как клубятся над ними вороны, выхватывая куски чуть не из пастей серых сотрапезников, не понимая, почему еще жив. А вон и еще обезглавленные тела в месиве рычащих и каркающих хищников — и головы, головы на кольях! Яростно скалится Догада, гневно рычит Сивоус, насквозь прокусил губу, сдерживая крик ужаса и боли, молодой Глуздырь… Всё здесь. Всё, кто рвал с себя кресты и иконы в каморе княжеского терема. Всё, кто пошёл за ним на Пертов угор…
И всё — живы!
Пальцами проросли вокруг кострища пять камней, и косматый Старик
Тени шевелились на поверхности варева, завораживали, складываясь в видения… Да какое там «видения»! Лишенная тела голова вдруг ощутила, как мерзнут проваливающиеся в снег ноги…
Мерзли проваливающиеся в снег ноги. Старый Ждан поднял голову. Впереди темнели стены города. Стены столицы.
— Это чего ж это, соседушки… эт куда… — квохтала рядом какая-то баба. — Это зачем, а?
— Хайда! — резко крикнул конный чужак над самым ухом. — Хайда!
Щелкнул над головами бич.
— На стены нас погонят, вот чего… — проговорил Ждан. — За нас от стрел хорониться станут.
— Так это чего ж… — заморгала неразумная, а потом вдруг скривила рот: — Господииии… это ж… это на смерть же гонят, люди, да что ж…
Ждан, уже не слушая, опустился в снег. Сел по-половецки, скрестив ноги, не обращая внимания на холод. Так и так не жить, чего ж теперь от мороза беречься. Что с бабы взять — волос долог, ум короток. А ты чего от них ждала, непутевая? На смерть. Не то беда, что на смерть. А то, что застрявшие в его теле стрелы минуют кого-то из этой погани.
— Хайда! — заверещали уже над самым ухом. Он поднял глаза. К нему споро ковылял на кривых ногах спешившийся чужак. Увидел бы в первый раз — смешным бы показалось, как прыгает в снегу коротышка-степняк, явно непривычный и по чистой земле самому, своими ногами ходить. Только насмотрелся уж. Мало в них смешного.
Броситься бы… нет… ноги застыли-таки, не разогнуть…
Ждан прищурился на сияющее светило.
Господи Исусе, Дажьбог-дедуш…
Перечеркнула солнце шипастая булава. Хруста своего черепа он уже не услышал…
Воевода вынырнул из чужой смерти, захлебываясь душным последним страхом гибнущего тела. И тут же вновь рухнул в обрывки чужой жизни.
Это он, ошалев от страха, лез-таки на стену по лестнице, подзуживаемый копьями в спину, рядом с воющей молодкой «Младенчик у меня! Младенчика не троньте!» Дитя, привязанное на шею, уже посинело, но она этого так и не поняла, до того самого мига, как пущенное сверху бревно смело с хлипких ступенек их обоих…
…это он, рыча от беспомощности, отмахивался слишком тяжелой кувалдой от трех хохочущих молодых степняков с недлинными копьями, пока не зазвенело — оттуда, где сдирали одежды с жены и дочерей: «Батюшка! Батюшкааааа, не смотриии!».