Евпраксия
Шрифт:
Он проговорил:
— Пустяки. Город отвоюем назад, а отрубленную голову снова не пришьёшь.
С тем и попрощались. Половцы увезли Святошу. Русские — Опраксу. Полчаса спустя женщина предстала перед Путятой.
Он сошёл с крыльца, поклонился, приложился к её руке. Был не столь коренаст и крепок, как его старший брат, тоже воевода, Ян Вышатич; но обоих отличал невеликий рост и кривые ноги кавалериста. А зато их племянница, давняя Ксюшина товарка — Фёкла-Мальга, больше походила на дядю Путяту — те же озорные хитрые глаза, те же мелкие
Между тем Путята сказал:
— Вот не ожидал повстречаться в этих краях с твоей милостью! Иудеи киевские приносили вести из германских земель о твоих невзгодах, но никто не думал, что ты возвернёшься. А тем более в лапы к степнякам угодишь!
— Я-то и сама степнячка наполовину, ты забыл? Но не ожидала, что Боняк мной воспользуется, дабы надавить на тебя.
— Ничего не сделаешь, матушка-княжна! Ведь война у нас. На войне все средства хороши.
Евпраксия спросила:
— Не погубят Святошу, нет?
Он запричитал:
— Ох, надеюсь, что обойдётся. Будем Бога молить о его спасении.
— А когда город им уступишь?
— Завтра поутру.
В общем, план удался. Половцы заехали во Владимир-Волынский, и туда прискакал Давыд Игоревич. А отпущенный Святоша возвратился к отцу в Чернигов. Ксюша вместе с войском Путяты покатила в Киев.
Тут необходимо отметить, что слова Святоши сбылись: через год киевляне и черниговцы выгнали Давыда Игоревича из его вотчины. И насильно посадили в маленьком Дорогобуже, где тот вскоре и умер.
А вернувшийся из Польши Ярослав Святополчич начал управлять всей Волынью.
Восемь лет спустя,
Киев, 1107 год, лето
В келью к Евпраксии-Варваре заглянула келейница Серафима и предупредила:
— Жди беды, сестра. Матушка как узнали, что без спросу подалась ты на похороны Гиты в Переяславль, так серчали зело. Говорили, что в обители своевольничать никому не след, даже княжьим дочкам. И велели, по твоём появлении, отвести тебя к ней для толковища.
— Ой, подумаешь, беда! — отмахнулась Евпраксия. — Не убьёт же она меня!
Серафима потупилась и сказала тихо:
— Ты на всякий случай ничего чужого не ешь и не пей. И вообще в монастыре не трапезничай. А посадят коль на хлеб и на воду — потребляй только те, что подам тебе я.
Ксюша удивилась:
— Господи, о чём ты?
— Я и так поведала больше, чем должна была.
У монашки от страха выступил пот на лбу:
— Ты считаешь?.. Неужто?..
— Повнимательней будь.
— Боже мой, не верю!
— Осторожность не помешает.
Янка сидела в кресле и писала что-то гусиным пером на листе пергамента. Встретила Евпраксию молча, даже не повернув головы. Та с поклоном спросила:
— Дозволяешь, матушка?
Настоятельница ответила:
— Дозволяю — не дозволяю...
Младшая сестра пояснила:
— Я отправилась к Мономаху не на гульбище, между прочим. Проводить невестку в последний путь и Во-лодюшку поддержать добрым словом. Он признателен был вельми за мою заботу. Сокрушался, что тебя не увидел...
— Речь веду не об этом. Как посмела ты ослушаться моего повеления? Ясно говорила: никуда не ехать! Отчего дерзнула не подчиниться? — Янка отшвырнула перо, и оно чернилами испачкало скатерть. В первый раз подняла глаза на вошедшую и была неприятно поражена, что Опракса-Варвара выглядит гораздо свежее, чем до пострига: тени под глазами не такие зловещие, на щеках едва заметный румянец, а рисунок губ умиротворённый. Это вывело игуменью из себя окончательно; прервала Евпраксию на полуслове: — Слушать ничего не желаю! За твоё непослушание я обязана тебя покарать. Запрещаю покидать свою келью две недели, даже на моление. А из яств — лишь вода да хлеб.
— Как прикажешь, матушка.
— И ни с кем общения не иметь, кроме Серафимы.
— С Катей Хромоножкой нельзя?
— Я сказала: ни с кем.
— С Ваской тож?
— Ас девицей тем паче. С панталыку ея собьёшь.
— Восемь лет не сбивала вроде.
— Цыц! Не возражать!
— Умолкаю, матушка.
— Лыбься, лыбься. Я тебе устрою райскую жизнь.
— И не думала улыбаться, ваше высокопреподобие.
— Будто я не вижу. Кончилась твоя вольница. Монастырь — не княжеское сельцо для отдохновения. Две недели на хлебе и воде мало — лучше целый месяц. И надеть власяницу. И стегать себя розгами по рукам, ногам и лицу, чтоб ходила вечно в кровавых струпьях.
Ксюшины глаза потемнели:
— Может быть, прикажешь сразу меня распять? Чтоб уж окончательно извести?
Янку передёрнуло:
— Богохульствуешь, тварь такая? Издеваешься над Крестом Святым? — Помолчав, сказала: — Лёгкой смерти себе не жди. Будешь умирать долго и мучительно. Потому как житья я тебе не дам.
Евпраксия сказала твёрдо:
— Но и ты не богохульствуй, сестрица. Жизнь давать или отнимать может только Бог. И тебе не позволят надо мной измываться.
— Любопытно, кто?
— Братец наш любезный. Если что, сказал, дай мне знать — я приеду и тебя из беды-то выручу.
— Так попробуй, дай. Много человек у тебя на посылках?
— Кто-нибудь найдётся.
— И не затевайся. Хуже будет.
Первую неделю своего заключения Евпраксия выдержала легко. Вспоминала поездку в Переяславль, разговоры с Владимиром и его сыном Юрием, занималась переводами на русский некоторых греческих книг, принесённых по её просьбе Серафимой, вышивала на пяльцах. И конечно, много молилась. Но потом одиночество стало одолевать, в келье было жарко, душно, тёплая вода вызывала отвращение. И желание сочинить записку брату крепло с каждым часом. Шёпотом спросила у зашедшей келейницы: