Евпраксия
Шрифт:
Бросился к служанке, начал приводить в чувство. А когда она открыла глаза, сразу упрекнул:
— Почему на помощь не позвала, как договорились?
Шпис, кряхтя и морщась от боли, села. Простонала жалобно:
— Про тебя забыла... Ой, как плохо мне! Ты в глазах двоишься... Ха-ха-ха, два Филиппа! Если выйду за тебя, могут обвинить в многомужестве...
— А пойдёшь, пойдёшь? — загорелся он.
— Ах, отстань... Мне не до того...
— В благодарность за спасённую жизнь?
— Хвастунишка... Я подумаю до утра... Где проклятая Лотта?
— Я её успокоил... —
Паулина ответила:
— Вот и правильно. Так ей, злой колдунье, и надо.
— Да, теперь меня за убийство повесят.
— Кто ж узнает? Если спросят, то я отвечу, что всю ночь был в моей постели...
— Я в твоей постели?
— Ну конечно. Разве ты не хочешь?
— Значит, можно?
— Глупый ты, Филипп! Я твоя должница. А долги надо отдавать.
Он помог ей подняться, и они, обнявшись, вышли из конюшни.
А наутро только несколько человек провожали де Бульона с компанией: сенешаль замка, капеллан и немного слуг, в том числе и Филиппо. Перед самым отъездом появился Конрад: он поцеловал Адельгейде руку, обнял и растроганно пожелал счастливого путешествия. Сообщил:
— Нынче ночью кто-то раскроил череп Берсвордт. Тело её было обнаружено на конюшне.
— Боже правый! — ахнула Опракса. — Кто же это сделал?
— Неизвестно. По-христиански жаль её, но вообще-то я Лотту не любил.
— Да, я тоже.
Вместе с Паулиной Адельгейда села в повозку, и отряд Бодуэна поскакал к воротам. Шпис молчала о подпиленной оси, чтоб не выдать ни себя, ни смотрителя зверинца; оба свежеиспечённых любовника лишь раскланялись на прощание, не сказав друг другу ни слова. И какие могут быть слова, если расстаёшься навеки?
Выехав из Павии рано утром, вскоре миновали Милан и заночевали в Бергамо. Двигаться по достаточно узким альпийским дорогам было сложно, а особенно в марте, по весенней распутице, но никто из конников, слава Всевышнему, в пропасть не сорвался. Бывшая государыня, сидя в экипаже, полной грудью вдыхала чудодейственный горный воздух, закрывала глаза от яркого солнца, говорила сама себе: «Господи, свобода! Наконец-то свобода! Может, мне ещё улыбнётся счастье?» — но при этом, разумеется, понимала, что в Италию больше никогда не вернётся. И какая-то смертельная тоска холодила сердце: так и не успела хоть в малой степени насладиться дарами этого чудесного края — морем, уникальной природой, безмятежно поваляться на солнышке, поплясать на простом деревенском празднике... Позади — обиды, позор, скорбные могилы Груни Горбатки и сына... Бедный Лёвушка! Не сердись на свою бездольную мамочку, не сумевшую прийти, чтобы попрощаться; ты ведь знаешь: если бы могла, то пришла бы...
Вслед за озером Комо горы сделались очень высокими, с ослепительным снегом на вершинах. Паводок в реке Инн был немал и высок, и стремительное течение размывало дорогу, иногда затопляя её, доходя лошадям до голеней, а повозкам — под самое днище. Неожиданно поломалась задняя ось — та, что подпиливала Берсвордт, но, по счастью, никто не пострадал. Привели мастеров из маленькой горной деревушки, и за три часа всё было починено.
Отдыхая в крепости Инсбрук, за стаканом грога, юный герцог сказал о брате:
— Он излишне сентиментален. Зря пошёл на мир с греками: надо было брать Константинополь.
— Вы немилосердны, мой друг, — упрекала его Евпраксия. — Греки — такие же христиане. А Христос учил: нет ни иудея, ни эллина, есть творенье Божье по имени человек — по Его образу и подобию.
— Но иначе раскол церквей не преодолеть: греки не хотят подчиняться Папе.
— И не надо. Пусть у каждого будет свой обычай молиться.
Молодой человек хмурил брови:
— Вы опасная еретичка. Видно, николаиты повлияли на вас очень сильно.
— Ах, оставьте, при чём тут николаиты? Я сама по себе считаю, что нельзя веру насаждать огнём и мечом. Христиане против насилия.
— Вы противоречите Папе Римскому: он благословил христиан на поход.
— Если Папа противоречит заповедям Иисуса...
— A-а, так вы против Папы! Вот оно, влияние Генриха!
— Хорошо, не станем толковать дальше, а не то поссоримся.
Возле крепости Хоэнзальцбург их уже поджидало пополнение, шедшее из Баварии, Лотарингии и Швабии. Впереди были Австрия и Венгрия. Как-то встретит приезд племянницы тётя Анастасия? Да жива ли она вообще?
Десять лет спустя,
Русь, 1107 год, осень
От игумена Феоктиста прибежали за сестрой Варварой: приглашают к его высокопреподобию. Та явилась. Настоятель Печерской обители сказал: прискакал гонец от князя Святополка, ждут её во дворце.
— Что-нибудь стряслося? — испугалась женщина.
— У него посол от германского императора. И желают поговорить, дочь моя.
— Да зачем же? Я не хочу.
— Неудобно отказывать, не упрямься, пожалуй. Человек приехал издалека, по таким-то погодам.
Евпраксия, помявшись, кое-как согласилась. Дали ей возок, лошадь и возницу, и она отправилась.
Во дворце поднялась в залу для пиров — гридницу. И не сразу узнала в поседевшем, полысевшем мужчине Кёльнского архиепископа Германа — порученца Генриха IV, приезжавшего за ней в Штирию и Венгрию. А теперь, получается, служит новому самодержцу — Генриху V?
Герман встал, поклонился и сказал по-немецки:
— Рад, что вижу вас в полном здравии, Адельгейда.
— Милостью Божьей ещё жива. Только я не Адельгейда уже, а сестра Варвара.
— Понимаю, да.
Сели. Помолчали. Евпраксия спросила:
— Что вас привело в Киев?
— Приказание его императорского величества Генриха Пятого. Он взывает к вашей милости — просит помощи в деле похорон своего отца.
У монахини по лицу пробежала нервная дрожь:
— Как, простите? В деле похорон? Я не понимаю. Ведь насколько мне известно, бывший мой супруг умер год назад!