Евпраксия
Шрифт:
Евпраксия сделала шаг вперёд. Еле слышно проговорила по-русски:
— Вот и слава Богу... Я теперь спокойна... Генрих, я приехала. Попросить прощения. Осенить крестом... Все невзгоды забыты. Впереди у нас только вечность. Наша, наша вечность! — И, нагнувшись, поцеловала императора в лоб.
Герман тоже поцеловал, но скрещённые руки. И сказал негромко:
— Я клянусь вам, ваше величество: что бы ни было, доведу дело до конца. Если надо, отправлюсь в Рим, к Папе, но добьюсь разрешения на ваше захоронение. Справедливость восторжествует.
— Да, тогда и самим умереть не страшно, — отозвался рыцарь.
Так они стояли
Неожиданно за спинами услышали голос:
— Что здесь происходит? Кто вы такие? Как вы смеете?!
Обернувшись, они увидели невысокого скрюченного человечка с загнутым книзу носом и ввалившимися щеками. Он казался большим покойником, чем лежащий в гробу монарх. Опираясь на палку, незнакомец подметал сутаной полы.
Удальрих ответил:
— Ваше преосвященство, я позволил себе... Потому что это её величество императрица Адельгейда и его высокопреосвященство Герман Кёльнский... — А потом обратился к своим друзьям: — Разрешите представить вам его преосвященство Эйнхарда Шпейерского...
Местный епископ несколько смягчился, но особой радости не выказал. Отозвался с упрёком:
— Вечно вы, Эйхштед, всё запутаете. Почему не пришли ко мне сразу? Для чего скрывали от меня наших знатных гостей?
Тот признался с прямотой истого служаки:
— Были опасения, что от вас не поступит санкции на открытие гроба.
— Справедливые опасения. Закрывайте, закрывайте его! Не тревожьте праха. Надо проявлять деликатность.
— Деликатность?! — не выдержала Опракса. — Вы, святой отец, говорите о деликатности? А извлечь из склепа похороненное тело — это деликатно? И держать его более года на столе в неосвященной часовне — деликатно? По-христиански?
Эйнхард нахмурился и проговорил не спеша:
— Ваша светлость сгущает краски. Я готов прояснить свою позицию, но не здесь, не у трупа Генриха Четвёртого... Может быть, закроем всё-таки гроб?
Старый рыцарь и Кёльнский архиепископ водрузили крышку и расправили на ней покрывало. Эйнхард произнёс:
— И задуйте свечи. Не хватало ещё пожара... Милости прошу в мои покои. Там и побеседуем.
Шли садовой аллеей. Сгорбленный священнослужитель сказал:
— Видите могилку? Без креста? Здесь мы упокоили карлика Егино — помните такого?
Евпраксия кивнула:
— Разумеется, как не помнить!
— Он скончался вслед за государем. Очень переживал, бедняга. Проводил дни и ночи около часовни, ничего не ел и не пил. Умер от истощения...
— Почему же могила без креста?
— Потому что он был активным николаитом, еретиком. И не причастился, не исповедался перед смертью, не отрёкся, как Генрих, от кощунственного учения.
— Вы могли бы его простить и так.
— Бог простит. Если пожелает.
Миновали угол собора, но епископ не повёл их внутрь, а направился через площадь, в дом, где проживал. Здание было выше многих, трёхэтажное, крепкое, сложенное из серого камня и потому довольно мрачное, как и сам хозяин. Поднялись по лестнице, и монахи-прислужники растворили двери гостевой залы. Там стояли длинный стол и несколько деревянных кресел, больше ничего; да и внутренность остального дома поражала своим аскетизмом, скромностью, доходящей до нищеты, — даже в монастырях не было такого.
Усадив посетителей в кресла, Эйнхард устроился напротив и произнёс:
— Я вина не пью и вам не советую. А питаюсь исключительно овощами и зеленью.
— Пустяки, — заверил архиепископ Кёльнский. — Мы сюда не трапезничать приехали.
Подали варёную брюкву в соусе, отварную фасоль и шпинат, а в стаканах простую воду. Молча принялись есть и пить. Наконец хозяин сказал:
— Понимаю вашу, Герман, и короля затею: привезти вдову императора, чтобы разжалобить меня. Дескать, если уж её светлость, развенчавшая Генриха Четвёртого на соборе в Пьяченце, просит за него, я обязан смягчиться... — Он какое-то время пожевал губами беззвучно, а потом продолжил: — Нет, расчёт не верен. Дело не во мне и отнюдь уж не в моих чувствах. Существует порядок. И пока Папа не снял анафемы, мы не вправе предавать земле тело, как предписано погребать достойного христианина и тем более — кесаря.
Герман возразил:
— Разве смерть монарха и его раскаяние перед смертью, причащение, отпущение грехов не снимает анафемы как бы само собою? Он скончался как праведник, вновь поцеловав крест.
Шпейерский епископ тем не менее стоял на своём:
— Не снимает, нет. Потому что анафема есть анафема, и её снимает лишь Папа Римский.
Евпраксия спросила:
— А нельзя ли нам в таком случае увезти тело?
Эйнхард догадался:
— Дабы упокоить в другом месте? Нет, нельзя, ваша светлость, в том-то вся и штука! Генрих Четвёртый завещал, чтобы погребли его именно в Шпейерском соборе. И нарушить завещание мы не можем.
Воцарилась пауза.
— Значит, надо ехать в Рим, — заключил Герман. — И просить у Папы аудиенции.
Адельгейда забеспокоилась:
— В Рим? Не знаю... Вы хотите, чтобы я поехала тоже?
— Было бы желательно.
Шпейерский епископ вмешался:
— В Рим не обязательно. Можно просто в Штутгарт.
Все с недоумением посмотрели в его сторону. Тот ответил:
— По моим сведениям, Папа Пасхалий Второй продолжает гостить у герцога Вельфа и его супруги Матильды Тосканской в Швабии. Но в начале ноября должен возвратиться в Италию. Если поспешите, то увидитесь с ним и замолвите слово за усопшего. Я же обещаю со своей стороны выполнить любое решение первосвященника.
Евпраксия впервые за последние дни слабо улыбнулась:
— Вы вселяете надежду в наши души, святой отец.
Он слегка потупился:
— Исцеление душ — главная забота нашей церкви. — Помолчал и добавил: — И поверьте, я не столь ужасен, как вам показалось.
Ксюша усмехнулась:
— Если всё пройдёт гладко, мы ещё подружимся! Эйнхард согласился:
— Почему бы нет? Я не возражаю.
Двадцать лет до этого,
Германия, 1087 год, лето
После похорон Берты, императрицы, умершей, по официальной версии, от сердечного приступа, наступившего вследствие ожирения, Генрих IV возвратился из Италии вместе со своим старшим сыном — Конрадом. Молодому человеку было уже восемнадцать лет, но, воспитанный под присмотром матери и похожий на неё — полнотой, медлительностью, вялостью, — он казался рохлей и размазнёй. Поговаривали даже, что покойная итальянка понесла его не от государя, а какого-то герцога из Швабии. Но монарх признавал Конрада родным сыном и хотел короновать, как положено по традиции, в Аахене, а затем отправить в Италию собственным наместником.