Евразия
Шрифт:
– Дурак, на Евгения ни капельки не похож, - это Валюська договорила уже про себя, рывком вылезая по пояс в окно.
– И из-за него все паровозы кончились. Лак проклятый...
Паровозы кончились, зато начались деревья, деревенские домики и сторожихи с зелеными флагами, которые постоянно опаздывают к поездам и на бегу, утираясь, доедают творожники. Валюське вспомнилась дача, дорожки, музыка, как по вечерам становилось кого-то жалко, и как она познакомилась с Евгением.
– А теперь Евгений - мой жених, - с гордостью сказала она ветру, подставив левую щеку и ловя искры
– Мой жених-них-них. И я еду к жениху, к жениху-ниху-ниху.
Поезд сейчас же подладился и с готовностью стал отбарабанивать такт. Деревья насмешливо качались, потому что Валюська такая молодая и уже невеста. Это от ветра.
– Вели им, чтобы перестали, - приказала Валюська ветру. Ветер послушался, и деревья перестали качаться и кончились совсем. Пошли разноцветные шоколадные обертки полей, - это все мои владения, - рассказывал ветер, и когда тебе надоест музыканить с поездом, то летим со мной, - со мной, со мной!
Валюське еще не надоело, а поезду надоело отбивать две четверти, и он забарабанил триолями.
– Тараты-караты-куплю аппараты, и траты, и браты, и грома раскаты, слова подобрала Валюська, поезд согласился на тараты-караты, и в знак согласия дал длинный свисток.
– Тюрюпю, два-два-два, - стремительно загромыхал в ответ мост, три-три-три, дры-дры-дры, дру-дру-дру, - и косой решеткой зазеленил в глазах, подсверкивая рекой и узкими кусками тусклого песка. Мосту хотелось - хотелось подольше, но поезду нельзя было задерживаться, поезд вез Валюську к жениху, к жениху, тараты-караты, и баты, и маты...
– Ну, надоели караты, - сказала Валюська, и паровоз, быстро сверкнув искрами из трубы:
– А так - хорошо? А так - хорошо? А так - хорошо?
– заспрашивал все быстрей-быстрей, почти невозможно стало выдерживать ветер, ну поезд, ну миленький, еще скорей, ну пожалуйста, куски пара рвутся на части, лес летит, кружится листьями в глазах, в голове, во всем теле, - ух, какая пропасть, на дне - овечки-овечки-овечки.
– Перепрыгни, перепрыгни, перепрыгни, перепрыгни, - запредлагал поезд, улетая вдаль и на крыльях унося Валюську к небу, в небесную голубую мазурку, завертел в бешеной пляске, а внизу пропасть без дна и конца, долететь нельзя, а упасть - разорвется сердце.
И вдруг - холодные лягушки выше колена, по телу.
– Опять вы? Сколько вам говорить?! Не сметь меня трогать! Да еще под юбку лезет! Хулиган.
– Но ведь вы же упадете, милая барышня. Или в милые глазки голубые огонь попадет.
– Попадет не ваше дело отстаньте.
– Как так не мое дело? Я ваши милые ножки целовал.
– Ах, вы так?!
– Валюськины глаза яро ходят кругом - чем бы в него запустить? Лачище негодный... Ага! Медная дощечка на чемодане.
– Иосиф Вацлавович Подгурский корнет-а-пистон. Это вы и есть - корнет-а-пистон? Хорошо же. К вам придет мой жених и... накладет вам по роже. Он вам покажет а-пистон.
– Кто же такой ваш коханый и з чего он будет мене бить? И почему вы зердитесь, милая барызня?
– Мой жених поручик Евгений Раздеришин. А ваш адрес: ага! Большая Дворянская, номер...
И не успела договорить Валюська, как лакированный,
Тогда в сердце загорячилась гордость и, расправив крылья, - ага, испугался, испугался, как только назвала Евгения! ага!
– заняла всю грудь, нет, шире, шире груди, туда, к ветру, к торжественному маршу поезда, ну ветер, ну миленький, пожалуйста, сделай, чтобы деревья - и деревья стройно и послушно явились, быстро улыбаясь и стремительно выстраиваясь устремленными ввысь рядами - честь, честь невесте поручика Евгения Раздеришина.
3.
Из темно-бурой массы, погромыхивая отдаленной телегой - другой третьей, испарялись в огрублое надбарачное небо запахи пота, серничков, портянок, отхаркивания, матерщина, понукания и
– Смирррна - вняйсь! снова: - смирррна - вняйсь!
но изумительные красные, рубиновые, багровые покурочки так бы и прели до утра, так бы и наядривали тьму, так бы и попыхивали приветами друг другу:
– Ты здесь, Ваня?
– Я здесь, Ваня.
– Не бойся, я человек.
– И ты не бойся, чудашка, я тоже.
– Это ничего, что матерщина?
– Ничего, ничего.
– Будь покоен, Ваня.
– И ты, Ваня, милый,
– если бы не харрркнуло хррриплым аррршином, перекрыв матеррррщину:
– Спрррава по отделениям
– арррш!
И куда-то в провал беззвездный, нерадостный, отбивая положенный топот - закачалась нелепой машиной безмолвная бурая масса через три с половиной минуты после рожка и команды:
– ввай на тревогу.
А там, впереди, задиньдонкали пушки, и за первой ракетой позыкнулись в небо вторая и третья, четвертая, пятая, и все голубые, и снова диньдоном в нагрублое надбарачное небо, - зачем напружилось хмурью и смутью, зачем оно небо, а не крышка гигантского гроба, зачем оно может простором дышать, а не дышит.
– Донн!
– Донн!
– Не засти, отойди-отойди, донн!
– Три-чтэри.
– Донн, донн!
– Три-чтэри.
– Перррьвая рота - а-ррруку - повзводнэээ - б-гом
И темно-бурыми потоками, не дослушав законного ааарш!
– машина незаконно, по-своему, не по-машинному, не по-командному, вперед, туда, где ракеты, звякая звуками звонких котелков, ручейками, штыками, упруго подпрыгивая пружинистыми прыжками
загромыхала, вдруг обнаружив людей, и много-много людей, как же:
– Эй, наяривай, ребята, веселей!
– Пушки-то... работают, словно по делу...
– В игрушки играют.
– И зачем это по ночам будить, зачем по ночам будить?!.
– Ты... гляди за делом-то...
– Знай, под ноги подвертывается... по но-чам!
– Мужики, подтянись, мужики!
– Тамбовский, котелок не потеряй!
– За своим мотри.
– -
А там, впереди, словно поняли: под законом командным, под законом машинным - у тамбовского и у курского - свой закон, может, веселый, может, печальный, а может и не веселый, и не печальный, а строгий, словом, закон, а не мертвое дерево и - стаями забезмолвились в небо голубые ракеты, как бы приветствуя, обеспокоились пушки, перестали диньдонкать, заухали: