Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Но Достоевский выпал из списка Володи Сафонова волей Эренбурга по абсолютно иной причине, чем фамилия Кольцова исчезла из списка Бродского. Внимательный читатель, надеюсь, заинтригован, но ответ он получит лишь на последних страницах «Дня второго».
Название города сразу навевает литературные реминисценции. Кузнецк сыграл романтическую роль в жизни Федора Михайловича. В марте 1854 года освобожденный каторжанин Достоевский доставляется по этапу в Семипалатинск и сдается в солдаты без выслуги. В конце месяца Федор Михайлович шлет весточку брату Михаилу Михайловичу: «Здоровье мое довольно хорошо и в эти два месяца много поправилось; вот что значит выйти из тесноты, духоты и тяжкой неволи». Через четыре месяца, обращаясь к тому же адресату, он вновь возвращается к своему
Итак, Достоевский пока в Семипалатинске. Для меня это особо значимый факт. Я непохож на мальчишек-погодок из «Дня второго», которые знают лишь Пушкина, Горького и Безыменского. Кроме названных, я еще имел представление о Достоевском. Читал про Неточку Незванову и Макара Девушкина. Я жил в Семипалатинске, приехав туда в 1942 году десяти лет от роду, и многое помню из тамошнего быта. Именно здесь я отучился картавить, нещадно избиваемый дворовыми ребятами. Именно здесь, в доме по Сталина, 123, я впервые понял, к какому отверженному племени я отношусь. Именно здесь я увидел вблизи, что такое война, мотаясь по коридорам и палатам госпиталя, где начальником был майор Сафрис, который носил аккуратные усики под носом, совершенно не обращая внимания на то, что похожие имелись под носом у самого Гитлера.
Я видел страдания сотен искалеченных солдат, видел смерть некоторых из них, видел, как вывозят тела из палат, укутанные в простыни, видел ампутированные конечности в цинковых баках на заднем дворе, видел первые шаги несчастных безногих, цеплявшихся за что придется, видел их страшные и беспомощные глаза, видел, как учатся однорукие в мастерских новому ремеслу. Это была настоящая беззвучная и безосколочная война, которая изрешетила мое тело и мозг. Многое запало в сознание, навеки изуродовав психику и сместив понятия.
В госпитальной библиотеке, а я имел к ней непосредственное отношение, разнося по палатам книги, я впервые взял в руки роман Достоевского «Идиот». Название показалось странным. Я начал чтение и никак не мог понять, кого же имеет в виду автор под словом «идиот». Кто идиот? Я никак не мог согласиться, что князь Мышкин идиот. Он казался добрым, милым и очень умным человеком. В споре с Достоевским я провел много времени. Наконец, запутавшись, я потерял интерес к роману и не дочитал его. Вновь я возвратился к «Идиоту» после фильма Александрова «Весна». Там хорошую актрису Фаину Раневскую глуповатый режиссер заставляет взять этот роман в руки. Через весь экран идет цепь жирных букв «Идиот» и сверху — фамилия автора. Намек относился к актеру Ростиславу Плятту, который исполнял роль жулика-завхоза и претендента на руку Раневской. Я был настолько возмущен подобным использованием классического произведения и хохотом в кинозале, что взял в библиотеке снова старое издание «Идиота» и перечел от корки до корки.
Время я проводил не только в госпитале. В Семипалатинск эвакуировали труппу Киевского театра имени Ивана Франко, и я всеми правдами и неправдами проникал в зрительный зал, а позднее стал своим человеком и за кулисами. Разносил по гримерным обувь, помогая Вовке Чаплыгину, сыну машиниста сцены, затем пошел на повышение — устроился в электрический цех и сидел вечером на площадке без ограды, у самой сцены, выполняя мелкие поручения осветителя Сеньки Ройзмана, демобилизованного по ранению бывшего актера. Сенька однажды доверил повернуть круг с цветными стеклами, за что получил нагоняй от помощника режиссера Игоря Бжеского, пасынка знаменитого Амвросия Бучмы, которого Сталин не посадил только потому, что кто-то сказал:
— Иосиф Виссарионович, у нас гениальных актеров мало.
— А он гениальный актер? — переспросил Сталин.
Ему ответили, что таких актеров на Украине больше нет.
— Ну, тогда пусть играет. И слушается Постышева.
И Бучма, несмотря на то, что был любимым актером Леся Курбаса, загнанного на Соловки, продолжал играть. Играть и пить. Он играл и пил. И как пил! Чтобы хоть как-то отрезвить, его в Ташкенте заворачивали в мокрую простыню, и он так лежал
Повернул я круг с цветными стеклышками на спектакле «Украденное счастье» как раз в тот момент, когда селянин, обманутый муж, убивает топором красавца-жандарма, соблазнившего его жену. Исполнял роль красавца Виктор Добровольский, обладавший внешностью немного располневшего классического jeune-premier. Я повернул ручку круга не в ту сторону, потому что загляделся на Бучму. Меня буквально загипнотизировал взгляд огромных светло-голубых, наполненных слезами и страданием выпуклых глаз. Я часто сейчас вспоминаю этот поразительный взгляд, и прежнее чувство волнения, которое я испытал в Семипалатинске, вновь охватывает меня.
В семипалатинском госпитале я внятно расслышал уже знакомую с довоенной поры фамилию Эренбурга. Вплавленная в контекст солдатских речей, она стала неотделима от кровавых сражений на фронте. Газеты приходили с большим опозданием. Раненые — почему-то в душу врезались солдатские, а не офицерские — палаты — ждали газет с нетерпением и всегда интересовались перво-наперво, нет ли в них статьи Эренбурга. То, к чему относился Пастернак с настороженностью и даже осуждением, масса искромсанных, обезображенных крупповскими боеприпасами тел ждала с огромным нетерпением.
Я считал Эренбурга по национальности немцем из-за составляющей части фамилии — бург, что означало — город, но почему-то не очень удивлялся появлению его статей в «Звездочке». Я был воспитан в уважении к фамилиям Маркс, Энгельс и Тельман. Нам чуть ли не ежедневно вбивали в голову, что Гёте, Бетховен, Гейне и прочие великие немцы идут в первых рядах борцов с фашизмом и что все их творчество принадлежит рабочему классу и трудовому крестьянству разных стран. Вот почему я не особенно беспокоился по поводу немецкого звучания фамилии Эренбурга и совершенно не задумывался поначалу о его истинном происхождении. Только спустя год, когда с меня самого мальчишки спустили шкуру за то, что я картавил и был евреем, я сообразил, что Эренбург — никакой не немец, а русский писатель и по национальности еврей, в чем не усматривал ни малейшего противоречия. Я ни разу не слышал от раненых отрицательного мнения об Эренбурге, ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь в солдатских палатах произносил его фамилию с пренебрежением, искажением или шутовской еврейской интонацией, как теперь произносят еврейские имена по радиостанции «Народное радио», которое вещает — подумать только! — из Москвы. И позднее, до середины 80-х я не улавливал в разговорах ноток недоверия или пренебрежения к нему, основанных на племенном различии. Ни разу не слышал, что он прячется в Ташкенте или еще где-нибудь. О других писателях, в том числе и с русскими фамилиями, болтали всякую несусветицу. Очень редко, правда, она соответствовала действительности. Кое-кто действительно жил в Ташкенте, но их присутствие поблизости фронта или на самом фронте ничем бы не улучшило положение нашей армии. Весьма короткое время Эренбург находился в Свердловске. Гестапо внесло Эренбурга в розыскной список, что не испугало Илью Григорьевича, и он неделями находился на передовой, в штабах и на командных пунктах, а возвращаясь в Москву, разгуливал по улицам без всякого сопровождения. Я сам его видел в 1944 году на пустынной рассветной теперешней Тверской, напротив кафе «Националь».
И раньше он ходил всегда один. Некоторые из популярных людей при Сталине никогда и нигде не появлялись без приставленной к ним охраны — Фадеев и Софронов, например, в известные времена. После убийства Ярослава Галана во Львове сопровождающие появились у Корнейчука и Тычины, возможно, еще у кого-то.
Отношение к Эренбургу в солдатских палатах впоследствии оказало на меня большое влияние.
В Семипалатинске перед зданием театра, где играли Бучма и Ужвий, в сквере выстроили деревянный барак и в нем разместили тир и рюмочную. Я ловко приноровился стрелять из духового ружья и сшибал постоянно один и тот же приз — бутылку пива. Пульки покупали фронтовики, стоявшие за столиками в рюмочной. Их в тир не пускали: мол, стрелять обучились, две-три пульки на пристрелку и горкоммунхозу одно разорение. А после рюмочной бутылочка пива не лишняя. Я пользовался в тире авторитетом, получил кличку «снайпер» и завоевал право целиться в призовую бутылку один раз на пять выстрелов.