Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
«О.Г. Савич, по свидетельству А.Я. Савич, — продолжает комментатор, — прочтя эти строки Ильи Эренбурга, был очень огорчен…» Еще бы не огорчаться! Сквозь формулировку просвечивает явное желание смикшировать ситуацию, и надо заметить — необъяснимое желание. Попытка микширования, очевидно, связана с боязнью расставить все точки над «i», задеть имя и другого близкого к Эренбургу поэта и переводчика.
«…Он (Савич) считал, что это какая-то ошибка памяти Ильи Эренбурга, поскольку был убежден, что таких слов никогда не произносил». Последняя фраза подтверждает значительность заданного Эренбургу вопроса. Если он пустяковый, неловкий, проходной, невинный, не влекущий за собой никаких выводов, то из-за чего и огород городить?! Не из-за чего!
Однако после смерти Сталина, когда на страницы новой — оттепельной — истории водопадом хлынули скрытые до поры факты и мнения, когда политический термин «троцкизм» потерял свой смертельный
Прочитав в мемуарах соответствующее место, Савич обратился с оригинальной просьбой к поэту Борису Абрамовичу Слуцкому, который взял на себя обязанность убедить Эренбурга снять зловещий вопрос. Понятно, что Савич не мог в личной беседе с ним настаивать на допущенной ошибке. Отказываться от собственных слов бессмысленно. Оставался один путь: воздействовать на Эренбурга через одного из близких людей. «Известно, что Б.А. Слуцкий, — заключает начальную повесть комментатор, — обсуждал с Ильей Эренбургом вопрос об изменении этого текста, но Илья Эренбург оставил все как есть».
Смикшировать случившееся не удалось. Дело, конечно, не в реноме Савича. Овидий Герцович в данном аспекте не составляет загадки. Бог с ним — с реноме Савича! И более крепкие репутации превращались в прах под ударами судьбы.
Здесь дело в «троцкизме», в восприятии троцкизма теми, кто верно, служил Сталину. Ясно, что Савич относился к троцкизму отрицательно и считал, что троцкисты клевещут на вождя, обвиняя его в несправедливых арестах. Ясно, что он считал троцкистов врагами народа. Здесь дело и в испанском троцкизме, в поклепе на ПОУМ, в барселонских событиях, в отношении к тем, кто ужасался московским и испанским карательным операциям НКВД, потому что Савич не мог не знать, чем мотивированы действия Андре Марти. Одной только фразой Эренбург вскрыл громадное и многоплановое явление, обнажил суть дела. А она — суть — заключалась и в дружелюбном сидении у камелька рядышком с Котовым-Эйтингоном, и в диффамационных обстоятельствах, в которых сражались с Франко интербригадовцы и посланцы Советского Союза, а также суть дела сводилась к тому, в каких условиях находились сам Эренбург, Хемингуэй, Оруэлл и тысячи западных и восточных интеллигентов, бескорыстно протянувших руку помощи поверженной фалангистами республике. Да, ПОУМ не желал следовать сталинскому образцу, да, Дуратти желал идти собственным путем, да, часть анархистов разложилась, а троцкисты агитировали за объединение всех сил, независимо от политической окраски, да, Сталин преследовал личные цели захвата власти, прикрываясь флагом интернационализма, да, массы интербригадовцев разочаровались в том, что творилось в стане республиканцев, и видели, как Франко удачно использует неуклюжие маневры Сталина, да, легион «Кондор» оказался сильнее эскадрилий Смушкевича и Серова, а попытка войти в более тесный контакт с Гитлером и договориться с ним стала очевидной, что в дальнейшем привело к трагедии и гибели миллионов красноармейцев в первые месяцы войны. Все это бесспорно и все это так, и все это и многое другое, в том числе и эпизод с Савичем, не дает право ни западным интеллектуалам, ни интеллектуалам, эмигрировавшим из России, несправедливо и подло изгнанным, осквернять имена Хемингуэя, Эренбурга и Оруэлла, как попытался это сделать нобелиат Иосиф Бродский.
Я неплохо знал Бориса
Или дома, на кухне, приготовляя скудноватую еду, внезапно замираю от «боя лопат» и «шага солдат», а внутри повторяю:
А хорей вам за сахар заказывал вор, Чтобы песня была потягучей Чтобы длинной была, как ночной разговор, Как Печора и Лена — текучей. А поэты вам в этом помочь не могли, Потому что поэты до шахт не дошли.Как такой одаренный человек мог выступить против другого поэта, обгадив его в трудные времена с ног до головы в присутствии беснующегося и охваченного тупым негодованием полупьяного зала?
Так или иначе книги «Память» и «Время» — лучшее, что создал Слуцкий. Как человек он заплатил за все свои грехи, как поэт он остался навеки и безоговорочно в литературе не только русской, но и мировой. Он был одарен от природы, а судьба не вычеркивает таких из жестко отобранного списка.
Однажды Борис Абрамович спросил:
— Как вы относитесь к Отечественной войне?
— Я отношусь к Отечественной войне как к войне освободительной, — ответил я по привычке осторожно.
Он смотрел на меня пристально, испытывающе и ждал продолжения.
— Но вместе с тем как к столкновению двух тоталитарных систем…
Его передернуло.
— …жертвой которого пали миллионы солдат, доверявших Сталину.
Ответ Слуцкого не удовлетворил и даже озлобил. Лицо потемнело, и серо-синие водянистые глаза на небольшом выкате налились раздражением. Он помял губами и процедил:
— И после этого вы хотите, чтобы я написал предисловие к вашей рукописи? Я заглянул в финал — я всегда заглядываю в финал у незнакомых авторов. И оставил чтение. Немецкие солдаты — убийцы, и среди них не существовало сердобольных.
— А Генрих Бёлль? — спросил я, защищаясь и все-таки продолжая надеяться. — Возможно, это был молодой Генрих Бёлль. Ведь он воевал на Украине. Не исключено, что судьба его забросила в Киев.
— Нет, нет и нет! — жестко отрубил Слуцкий. — Нет и нет. Кроме того, вы принадлежите к той же национальной группе, что и я. Это нехорошо и опасно. Могут сказать, что я протаскиваю единоплеменников. Я в сем якобы замечен.
Отказывая Юнне Мориц в рекомендации, Павел Антокольский и Семен Кирсанов тоже ссылались на свое еврейство и теми же словами говорили, что это нехорошо и что их коллеги подозревают в необъективности. Я уже не помню, преодолела ли Юнна нежелание Антокольского или нет, но разговор происходил в ЦДЛ при мне.
Не знаю, протаскивал ли Слуцкий единоплеменников, думаю, что нет, но с русскими шовинистами он общался и застольничал. Националисты разных мастей тогда вели себя более лояльно и осмотрительно, признавая в некоторых евреях некоторые достоинства. Слуцкий и здесь приспосабливался как умел. Я шел по Балтийской улице, неподалеку от метро «Сокол», и небо надо мной выглядело с овчинку. Темное, страшное, набрякшее ненавистью и несправедливостью небо. Два года назад мою новомировскую повесть разбили вдребезги, фамилия попала в черный список, печатать и даже обещать перестали, родилась дочь, средства к существованию отсутствовали, работы я лишился. После столкновения в маленькой квартирке на Балтийской улице я решил больше ни к кому не обращаться за содействием. Через пару недель, открыв тоненький и паршивенький журнальчик, я обнаружил там напутствие, которое Слуцкий дал весьма посредственному поэту и, разумеется, не соплеменнику. Я стал на мучительный и унизительный путь хождения по журналам и издательствам. По этому пути я шествую и сейчас.