Европа
Шрифт:
«Это исключительная женщина». Эта фраза, столь часто звучащая, произносилась американцами с той глубокой убежденностью, в которую этот замученный страхом народ бросается сломя голову, пытаясь как можно быстрее избавиться от сомнения; англичанами — с каплей того юмора, которому полагалось ослабить все, что могло бы отдаленно напомнить излишнее доверие к собственным суждениям; французами — с напором, очень громко и всегда несколько агрессивно, потому что, уважаемый, я-то знаю, о чем говорю. «Это исключительная женщина, aussergew"ohnlich» [15] , — говорили немцы с медлительностью, не лишенной сомнения, как и пристало народу, который долго взвешивает все «за» и «против», прежде чем ринуться в атаку, каким бы числом жертв это ни обернулось. Эрика слышала это с самого детства во всех аристократических кружках, с которыми они соприкасались. Никто толком не знал, чем, собственно, была наполнена жизнь Ма с ранней молодости, исключая короткий промежуток времени, когда ей было шестнадцать и она выступала в театре у Пискатора и у Райнхардта [16] , прежде чем отдаться своему вкусу к импровизации, которая мало сочеталась с текстами прочих героев и ролями, заученными наизусть. Родилась она где-то в Латвии или в Эстонии, во всяком случае на Балтийском побережье, но это рождение и подтверждающие его документы были, по ее словам, всего лишь данью, предусмотрительно выплачиваемой законности, устоям и предрассудкам; на самом деле— в этих устах и в данном контексте термин довольно странный, если не сказать поразительный — Ma входила в круг посвященных розенкрейцеров и, таким образам,
15
Необычная (нем.).
16
Эрвин Пискатор (1893–1966) — немецкий режиссер-постановщик, основатель пролетарского театра в Берлине; Макс Гольдман Рейнхард (1873–1943) — австрийский режиссер-постановщик — оба одно время руководили «Deutsches Theater».
IX
Когда ей было двенадцать, Эрика совершенно случайно узнала несколько больше, чем следовало, насчет одного из так называемых «воплощений» своей матери. Дело было в Монтекатини, где Ma проходила лечение бриджем, безжалостно обдирая разношерстную публику итальянских промышленников и латиноамериканских неудачников. «Племя» тогда временно проживало в Вене. Брат одной из ее подруг, маленькой фон Любур, попробовал залезть под юбку Эрики. Она оттолкнула его, и парень, который был старше ее всего на пару лет, злобно усмехнулся: «Надо же, какая скромница, прямо не скажешь, что мать держала самый отвязный бордель в Вене». Именно этому откровению Эрика была обязана своим первым моментом некой потусторонности, нереальности: в последовавшие несколько минут она как будто отсутствовала, а потом все вернулось на свои места. Позже более всего она удивлялась тому, что не знала тогда слова «отвязный». О Ma говорили, что она еврейка из Ростока, но эта легенда была всего лишь военной хитростью. А точнее, просто гениальной идеей.
Мальвина фон Лейден в самом деле сознательно объявила себя еврейкой, через некоторое время после того, как Польша была оккупирована Гитлером, хотя у нее в шкатулке хранилось достаточно дворянских грамот, чтобы возвести ее род к предку, носившему то же славное имя и павшему в Грюнвальдской битве в 1410 году. Причины, толкнувшие ее на то, чтобы отрицать свое аристократическое происхождение и рисковать жизнью, были довольно просты и понятны любому, кто сталкивался со своим вечным врагом, «этой старой чертовкой, нуждой». Ma признала свое еврейство в 1940 году, в то время, когда казино Европы гасили свои огни и грустная унылость маленьких ставок царила повсюду в частных кружках и подпольных игровых салонах, где одни лишь новоиспеченные магнаты черного рынка изредка вспыхивали чуть более ярким проигрышем. Жизнь была трудной, и Барон устроился на место лакея и шофера в Баварии. Ma находилась в отчаянном положении. Тогда-то она и явилась одним прекрасным утром в княжеский замок фон Крейцера в Зигмарингене, где обитал его прославленный владелец, бывший адъютант Вильгельма II. Этот человек испытывал к нацистам такое отвращение и ненависть, которое могут понять лишь те, кто обладает настоящим благородством, вне зависимости от того, были ли они «из хорошей семьи» или нет. Фон Крейцеру в то время было уже за восемьдесят; это был высокий старик с властными жестами, сохранивший и в столь почтенном возрасте живость ума и расторопность вечного студента. У него была привычка, заведя руки за спину, держаться за левый локоть, совсем как делал Бонапарт, только другой рукой. Ma, кажется, не была с ним лично знакома до этой встречи. Но князь обладал тем, что тогда называлось «известность», а нынче — репутация, — его знали как человека, благородство которого не ограничивалось одним лишь титулом. Беседа у них была непродолжительной, и Эрика прекрасно представляла себе эту патетическую сцену, как Ma бросается в ноги старому аристократу, заливаясь слезами, моля о помощи и защите: она ведь была еврейкой, хотя об этом почти никто не знал, и ей угрожала большая опасность со стороны этой канальи Гитлера. Это сработало: Крейцер оказал ей великодушное гостеприимство, как и должно было быть в отношениях между представителями столь древней расы. Ma провела в замке два года, предоставленная заботам вышколенной прислуги, а старый князь, всячески лелея ее и обращаясь с ней как с очень важной персоной, выказывал тем самым все то презрение, отвращение и ненависть, которые внушали ему нацистские плебеи. К ним постоянно являлись с обысками, но бумаги «еврейки» защищали ее непробиваемой броней, и гестаповцы отправлялись восвояси ни с чем, раздавленные очевидностью родословной германцев, которые до сих пор так успешно сражались с ордами славян. Потом, как рассказывала Ma, началась эта «замечательная оккупация» Франции; верховный комиссар оказался дворянином; Ma еще несколько месяцев провела возле Крейцера, скрашивая его последние дни, ибо старик, который столько раз молился о том, чтобы раздавили эту «гитлеровскую гадину», не смог пережить то, что он полагал концом немецкого народа. Снова стали открываться казино, деньги и шампанское потекли рекой, немецкая марка взмыла вверх с небывалой быстротой, показывая всему миру закаленность духа Германии; члены партии продавали по бросовой цене украденные картины и произведения искусства; американцы и англичане обожали эту женщину, которая так хорошо изъяснялась на их языке; Ma зарабатывала миллионы на этом «деле», сущность которого она наивно полагала скрыть от Эрики: игра уносила все, человек старился, но мечта оставалась вечно молодой.
Посол ждал. Чтобы помочь Времени с его пейзажем, — у того что-то не получалось с зарей, как будто день отказывался вставать, разлегшись на озерной глади с неподвижностью, противной всяким правилам приличий, — он восстанавливал в памяти одну из очень красивых партий, разыгранную в двадцатые годы русским Алехиным и кубинцем Капабланкой с искусством, которое называли чудом века. Эстетическое совершенство комбинации, глубина расчета группировок в дебюте были типичными для гения Алехина. Замечательный ход пешкой е2-е4, подготавливающий продвижение ферзя, очаровывала Дантеса, с головой ушедшего в свои мечтания, — он так ясно представлял себе фигуры, что почти мог разглядеть выражение их лиц: одно, такое враждебное, у Мальвины, и другое, непроницаемое, у Барона — poker face [17] , как сказали бы англичане, — и в то же время его сильно беспокоила роль непредсказуемого в этой партии, что вполне могло сыграть на руку Черным. Освобождающий ход Капабланки c6-c5-d4 возвращал ему надежду при условии, что сам он был способен на такое ожесточение в защите — и походил в своем изяществе и почти пританцовывающей легкости на высочайшие образцы искусства. Посол, который видел, как «испано» и зарождающийся день застыли в неподвижности гладкой каменной плиты, придавившей его закрытые веки, в то время как сам он стоял, опершись на балюстраду, погруженный в какой-то совершенно внешний сон, как будто все сущее спало вокруг него, зажав его в свои мраморные тиски, соглашался с правильностью высказанного в 1936 году гроссмейстером Тартаковером суждения об этой бессмертной партии: «Здесь мы видим реализацию концепции абстрактных „времен“. С первых же ходов мы видим внимание к потенциальному значению этой незыблемой группировки пешек, которая неотступно преследует Штайница в его мечтах и имеет силу Судьбы у греков…
17
Лицо игрока в покер (англ.).
X
Флорентийский свет был столь своеобразен, что напоминал скорее творение чьей-то гениальной кисти, чем естественное освещение. «Испано», сверкая и переливаясь, уверенно приближалась, как высокая гостья, прибывшая на торжество, соответствующее ее рангу. У них было достаточно денег, чтобы продержаться две недели, а там уж как Бог даст. Но Бог, к сожалению, был единственной силой, которую не интересовали деньги. За поворотом, скрывшим селение Абраццо, знаменитое скандальными любовными историями, кинжалами и ядами князей Синьи в XV столетии, — Ma обожала эпоху Ренессанса, это время подарило ей незабываемые воспоминания и лучших друзей, быть может, более далеких, но тем более верных, чем те, которых она завела в XVIII, — появились две виллы, утопающие в море оливковых деревьев, некогда воспетых Кальчини.
Ma, почти не отрываясь, смотрела в свой театральный бинокль. Она подносила его к глазам таким наполеоновским жестом, что Эрика уже чувствовала близость новой итальянской кампании. Она остановила машину.
— Отличное месторасположение. На таком расстоянии он от тебя не уйдет.
— Может, у него уже есть молодая любовница, которую он обожает…
Бинокль опустился. Эрика отвернулась. Этот взгляд и улыбка, в которых слились любовь, материнская гордость, уверенность, надежда на все реванши и все победы, смущали ее: такое впечатление, что близкий человек обнажал перед тобой свою душу. Ее мать принадлежала к миру сказочных фей, и единственное неудобство столь привилегированного положения состояло в том, что этот мир не существовал. Вся ее жизнь обратилась в поиски волшебной палочки, и ее мифомания была просто способом ее найти. Воображение давало ей в руки оружие, которое не знало поражений, а вкус к хорошо поставленному театральному представлению заставлял ее верить в победу справедливости в последнем акте. Это всегда потрясало, но иногда становилось невыносимым. В жизни не было последнего акта. Не было в ней и второго, и первого акта тоже не было. Жизнь представляла собой пролог к чему-то, что не имело еще ни содержания, ни формы, достойных этого названия. Это был талант, который все время искал себя. Налицо был кризис авторов…
— Эрика!
Нотка упрека в голосе напоминала Эрике интонации ее английской гувернантки when she was being naughty —когда она плохо себя вела. Ma не выносила сомнения. Эта пожилая женщина с седыми как лунь волосами и слишком накрашенным лицом, что лишь подчеркивало то, что пытались скрыть, так верила в свое близкое родство с Роком, что тому ничего не оставалось, как материализоваться, и Эрике даже случалось встречать его в ложе Ma в «Ла Скала»: он нюхал табак и обменивался любезностями со своей подопечной, ожидая, когда наконец поднимется занавес и начнется Опера счастья. Представление и правда немного запаздывало с началом. Не будем забывать, что Ma уже было шестьдесят три…
Кроме того, у нее был перелом позвоночника, и ложа, которую отвел ей Рок, представляла собой инвалидное кресло. Но Ma отказывалась замечать неблаговидность этого поступка своего кузена. Рок в тот день смотрел в другую сторону: он не мог за всем углядеть. Дантес ускользнул из его поля зрения, может быть, потому, что, зная, что кузина влюблена в этого человека, Рок на мгновение перестал следить за ним с тем профессиональным вниманием, от которого обычно ничто не ускользает. Единственный раз он пустил все на самотек, и его авторский гений не успел вмешаться в ход трагедии. К тому же Ma не любила, когда говорили о трагедии. Она заменяла ее словом «низость».
Итак, взгляд, которым Ma окинула Эрику, был полон негодования, которое она приберегала главным образом для судебных исполнителей, явившихся забрать причитающееся им, и для управляющих отелей, когда они предлагали покинуть помещение, оставив чемоданы.
— Дочь моя, тебе надо только появиться. Он упадет к твоим ногам. Этот человек совершенно безоружен перед красотой.
Сидевший на коленях у Барона Карл Маркс облаял пролетевшую бабочку. Карл Маркс был пекинесом, последним из своего рода, отпрысков которого Ma держала у себя на протяжении сорока лет. Их фотографии в рамках из дорогой кожи и лилового бархата были, включая и Барона, теми вещицами, которые она первым делом расставляла вокруг себя по прибытии на новое место. Предки Карла Маркса — все эти Дю Барри, Сары Бернар, Эдуарды VII, Распутины, Ленины, Бакунины, Гарбо, Альфонсы XII и графы Парижские — составляли часть той невероятной вселенной, которую создавала вокруг себя Ma, как только племени удавалось бросить где-нибудь якорь. Японские веера, пластинки Карузо, лимоны в горшках, статуэтки Афродиты и спящих Фурий, хрустальные шары — картина, представлявшая собой нечто среднее между «Смертью Сарданапала» [18] и «той вазой, где цветок ты сберегала нежный» [19] , будуар кокотки двадцатых годов двадцатого же столетия, куда заходил на чай Нострадамус. Вне всякого сомнения, никто и никогда не испытывал такого благоговейного ужаса перед настоящим и столь беззаветной любви к выдуманному, как ее мать. Все военные хитрости были хороши, когда речь шла о том, чтобы пробраться к тем берегам, где напускное и туманное обеспечивали абсолютную свободу передвижения для иллюзий. Она продлевала жизнь химерам, которые платили ей тем же. Подделка, обман зрения в самом прямом смысле слова, видимость и театральность этого маленького замка души, где все дозволено и где не колеблются в выборе средств и ухищрений, все это говорило о фобии реальности, подтрунивавшей над самой собой и понемногу разрушающей себя: вид терроризма, который проявляется только в манере поведения, бомбы взрываются у вас внутри и проступают наружу лишь в форме юмора. Для Мальвины фон Лейден кампания отчаяния составляла часть искусства принимать. Чтобы услышать, как она рыдает, нужно было бы пробить стены. Совсем как англичане, которых разгромили в 1940 году, но они этого так и не заметили, и вот уже четверть века Ma представляла собой ту, непокоренную, Англию. Мечты этой женщины были несокрушимы.
18
«Смерть Сарданапала», картина Э. Делакруа.
19
Строка из стихотворения Сюлли-Прюдома «Разбитая ваза».
— Мама, мы живем в такое время, когда мужчины уже не падают к ногам женщин. Солнце зашло. Лавры собраны. Мы больше не пойдем в лес… В общем, ты понимаешь, что я хочу сказать.
— Да, больше не будет праздника… Я думаю, наш мир погиб в тысяча девятьсот пятьдесят первом, на костюмированном бале Бейстеги в Венеции…
«На который ты не была приглашена», — подумала Эрика.
Барон сидел очень прямо, тихонько покачиваясь на подушках, как образец дегустируемого вина в бокале. Фарфоровый взгляд отличался неподвижностью и безразличием по сравнению с пейзажем и наводил на мысль о каком-то чудесном внутреннем видении. Костюм в клетку, галстук-бабочка, лайковые перчатки и серый котелок любителя скачек навевали ностальгию по какой-то другой, давно забытой элегантности: приемный отец Эрики вел сейчас существование, строго ограничивавшееся его костюмом. Наследникам громадного духовного состояния, — которое они растеряли в преданных революциях и в пари, не поставленных на цивилизацию, которая и сама не желала гнить дальше в этих возвышенных обманах, — обобранным и лишенным своей значимости реалистической демистификацией нацизма и сталинизма, им, духовным аристократам, как и тем, в 1789 году, оставалось лишь достойно взойти на эшафот: с ухоженными ногтями, аккуратно подстриженными усиками, в сопровождении их портного, любимых авторов и мажордомов, этих последних столпов европейского Просвещения. «Как странно, — думала Эрика, — что вся эпоха, вся социальная мифология, весь исчезнувший мир существуют, — но зато с какой решительной настойчивостью! — лишь в разбитых параличом мечтах Рассказчицы и ее лакея». Любовники Ma оставили свои имена в каталогах самых крупных аукционов. Красота этой женщины должна была быть по-настоящему революционной, если коллекционеров, оспаривавших право на ее благосклонность, консультировали самые известные эксперты по искусству того времени, от Дювена до Берансона. Дантес говорил, что искусство стало последним прибежищем и последней иллюзией Европы, которая не сумела понять и прожить свои шедевры и которую рассекали на части стены музеев.