Европейское воспитание
Шрифт:
— Приготовиться!
Шмидт побледнел как смерть.
— Мои документы в порядке. Разрешите показать вам свои документы, капрал. Это избавит вас от затруднений. У меня высокопоставленные друзья. Я — член партии. Вы говорите с немецким подданным, капрал. Не забывайте об этом…
«Почему бы не избавить мир хоть от одного немецкого подданного?» — подумал вдруг Сопля.
Он шагнул вперед и заявил:
— Это Магдалинский! Теперь-то я его узнал!
На улице Клепке дружески потрепал Соплю по спине и пожелал ему доброй ночи. Он был в отличном настроении.
— Член партии, — проворчал он. — Член партии, как вам это нравится?… Gute Nacht, Herr Sopla!
Он
— Быстрее. Умираю от голода.
— Все готово.
В ту же секунду в дверь постучали.
— А я-то думал, все кончилось, — сказал Сопля.
Он отворил дверь. В дом быстро вошли трое братьев Зборовских, а за ними — Янек.
— Добрый вечер.
Губы Сопли зашевелились, но с них не слетело ни звука.
— Вечер добрый, — сказала его жена. Ее руки нервно сжимали край фартука. Янек смотрел на них. Руки были усталыми, красными и потрескались от стирки. Они казались даже более старыми и морщинистыми, чем лицо. Словно существовали отдельно, и искривленные пальцы их выражали еще больше немой боли, чем лицо и глаза.
— Я не боюсь, — сказал Сопля. — Хватит с меня…
Его жена подошла к шкафу. Открыла его и начала вынимать праздничную одежду мужа.
— Только сперва я хочу поесть.
— Где мешок? — спросил старший Зборовский.
Янек посмотрел на ее руки. Он увидел, как их пальцы сжались, сцепились в извечном, старом, как само горе, жесте.
— Вы не посмеете, — сказала женщина. — У меня дети. Вы не посмеете убить отца и забрать мешок.
— Мы не собираемся его убивать. Нам нужен только мешок.
— Лучше убейте его!
— Стефа, — взмолился Сопля, — Стефа…
— Убейте его, — вопила она, — убейте его!..
Они уже вышли на улицу и брели по снегу, сгибаясь под своей драгоценной ношей, но все еще слышали ее крик:
— Убейте его!
И умоляющий голос Сопли:
— Стефа, Стефа…
И весь мир представился вдруг Янеку одним громадным мешком, в котором перекатывалась бесформенная груда слепых, мечтательных картофелин — человечество.
33
В лес, погребенный под ледяным покровом, в котором пихты утопали порой по самые верхушки и где царила такая глубокая тишина, словно перед концом света, продолжали поступать известия со всех подпольных фронтов, где велась неослабевающая борьба; из Греции, Югославии, Норвегии и Франции до них долетали тысячи дуновений жизни, тысячи пульсаций упорной, тайной надежды; партизаны вновь обретали в этих сигналах, приходивших из стран, зачастую таких же далеких, как звезды, которые они знали только по названиям, отзвук собственной решимости, своего упорного нежелания отчаиваться: поговаривали, что Партизан Надежда находился одновременно повсюду. Янек давно уже перестал задаваться вопросом, кто он такой. Теперь он только улыбался, когда какой-нибудь товарищ, сидя у костра, серьезно рассказывал о легендарных подвигах их главнокомандующего.
— Видать, прошлой ночью он вновь бомбил Берлин: камня на камне не оставил.
И партизаны удовлетворенно попыхивали трубками.
— В Югославии он довел немцев до белого каления. Правда, там, в горах, это гораздо проще, чем здесь, на равнине.
— Он и здесь здорово потрудился.
— Теперь ясно, что это он возглавил евреев варшавского гетто. Говорят, они восстали и бьются, как львы.
— Идея возникла у нас примерно два года назад, — объяснял Добранский, гуляя ночью с Янеком. — Это было ужасное время: почти все наши командиры пали в бою или немцы взяли их в плен. Чтобы придать самим себе мужества и сбить с толку врага, мы выдумали Партизана Надежду — бессмертного, непобедимого командира,
И всякий раз, когда Янек слушал музыку или когда Добранский, раскрыв свою школьную тетрадку, читал ему один из своих рассказов, в которых звучало эхо людского мужества, его охватывала какая-то радость, почти беззаботность — так, словно бы его только что коснулось дыхание вечности. И когда он обнимал Зосю или прижимался к ней щекой, когда стоял на часах в заснеженном лесу, одиноко ожидая рассвета, дрожащий и испуганный, с гранатой в руке и тьмой за спиной, рядом с ним неожиданно вставал легендарный партизан, обнимал его за плечи, и Янек ощущал вокруг присутствие абсолютной уверенности — уверенности в непобедимости человека. Теперь он знал, что отец ему не лгал — ничто важное никогда не умирает.
Даже немцы в конце концов поняли, кем был этот непобедимый враг, которого им не удавалось схватить; узнали, где он прячется и сколь бесплодны все их усилия уничтожить его, вырвать его из миллионов воодушевляемых им сердец. Сам Гитлер отдал из Берлина строгие приказания всем генеральным штабам гестапо в Польше, которые были позднее зачитаны на Нюрнбергском процессе; все попытки установить личность и арестовать так называемого Партизана Надежду должны быть немедленно прекращены, «поскольку вражеского шпиона под таким именем не существует». Отныне в официальной переписке запрещалось упоминать об «этом мифическом персонаже, который был выдуман врагом в целях пропаганды и психологической войны». Братья Зборовские сумели раздобыть копию этих приказов через одного немецкого шпиона, пытавшегося теперь снискать расположение партизан, и Добранский прочитал их, переводя циркуляр страницу за страницей под взрывы хохота и насмешливые выкрики: им казались в высшей степени комичными эти усилия обезумевшей полицейской бюрократии отрицать существование того, что живет в них с такой силой, наполняет их легкие и поет в каждой клеточке их крови.
И все же, сидя вместе с другими партизанами на этой читке и слушая, как они издеваются над смехотворными попытками угнетателей совершить невозможное, Янек вдруг ощутил грусть и почти отчаяние: впервые он окончательно убедился, что его отец мертв. Зося уловила эту тень грусти на его лице и робко сжала ему руку, но Янек сказал ей не по годам горьким голосом рано повзрослевшего человека с жизненным опытом, который оставил в нем след зрелости, лишенной всяких иллюзий:
— Добранский должен добавить к своему переводу пару слов. Когда говорят, что ничто важное не умирает, это означает только то, что человек либо уже мертв, либо его скоро убьют.
— Ты обозлился. Не надо так.
— Я не обозлился, Зося, но я понял одно: каникулы кончились. Мы прошли хорошую школу, и я всегда был примерным учеником. Мы получили замечательное воспитание. Помнишь Тадека Хмуру? Он называл его нашим «европейским воспитанием». Тогда я этого не понимал: я был еще слишком молод. К тому же, он знал, что скоро умрет, и относился ко всему с иронией. Но сейчас я все понял. Он был прав. Европейское воспитание, о котором он так насмешливо говорил, — это когда расстреливают твоего отца или ты сам убиваешь кого-то во имя чего-то важного, когда подыхаешь с голоду или стираешь с лица земли целый город. Говорю тебе, мы с тобой учились в хорошей школе, и нас воспитали как следует.