Евстигней
Шрифт:
Развенчание греческих героев и греческих богов… С легкими надсмешками, с горьковатым лукавством… Пожалуй, одно это ему и оставалось.
А тут еще — словно бы с теми «золотояблочными» героями перекликаясь — вступила в ум некая «Энеида». Не Вергилие-ва, а своя, российская, Николаем Осиповым сочиненная. Уже с год как по Петербургу в копиях ту издевочную поэмку читали. Было там про Энея, про подземное царство и про богов с царями. Но все это касалось и российской столицы! Над нынешними невско-балтийскими героями, лишь для виду обряженными в древние одежки, Осипов припотешился всласть!
Запомнился
Шутя проживались жизни. Шутя доставалась слава. Однако для него за шутовстовом и легкостью маячили нищета и нужда: с угрюмыми мордами, с острыми за пазухой ножами.
Правда, приводили осиповские стихи на ум и совсем иное: «Вот как я тут ковырнусь, в нову шкурку облекусь!» — вперебив «Энеиде» напевал из новой своей оперы Евстигней Ипатыч.
Только повторяй не повторяй, а не дошло ведь «Золотое яблоко», не дошла первая российская ироикомическая опера — до спектаторов!
«Не допустили… Не дали недруги во всей красе музыкальному смеху на сцену явиться, — с горечью думал спустя три месяца после начала работы Фомин. — А ведь как славно сия опера зазвучала б! Как оркестр в ней звенит, рокочет! Что говорить: выстроился оркестр, выучился, стал в опере, как в той синфонии, — едва ли не главным! Вот бы и в жизни так!»
Жизнь, однако, подобно оркестру не выстраивалась.
Близился перелом. Рвал сердце разлад. Правда, вспыхивала по временам и надежда: авось пронесет все, какие ни есть, беды мимо? А тут попутно прояснилось еще одно: никакая ироикомичность жизни не украсит, настоящей отрады не даст! Чтобы уверенней в жизни расположиться — надобно сочинить оперу трагическую, полнообъемную, полнозвучную!
Часть третья
ЧЕРНИЛЬНЫЕ ДУШИ. ПЕРЕЛОМ
Глава тридцать шестая
Рваная морда, в дырьях кафтан (Некто Шешковский)
Степан Иванович Шешковский, тайный советник и кавалер, сам ныне «расспрашивал» мало. Стар стал, да и нужды не было: едва ли не пятьдесят лет на службе! Крепкая ему смена взошла. А вот что самому по-прежнему приходилось делать, так это — думать, сличать, выискивать тайное и недосказанное.
Череп Шешковского, лишь для виду прикрытый
О многом размышлял, многое и понимал Степан Иванович!
Взять хоть дело Радищева. Участь последнего была решена лишь недавно: тридцатого июня сего 1790 года. Императрица подписала указ, в коем душу Шешковского (словно узкие ремешки кнутов) ласкали извивы буквиц и слов: «Арестовать и запереть в Шлиссельбургскую крепость».
Сладко. Радостно! А лучше б — петлю на шею или мешок на голову. Об умышлении на власть добыто поличного, конечно, мало. Да ведь одна книжонка «Путешествие из Петербурга в Москву» — чего стоит!
Оттиск книжонки Степаном Иванычем и был незадолго до ареста Радищева представлен пред высочайшие очи.
Во время чтения государыне сделалось дурно.
Все оттиски книжонки, окромя представленного образчика, — числом 649 — было приказано разыскать и уничтожить. Да как их все разыщешь! Успел, негодяй, 26 штук продать. Другие бунтовщики теперь те книжонки муслят и муслят... Впрочем, самому-то бунтовщику — тут от сладости даже во рту залипло — присудили смертную казнь!
Жаль, матушка государыня мягка, отходчива. Сердце доброе и не выдержало: от радости после заключения шведского мира приговор справедливый, приговор уместный, был ею же самой отменен.
Тут уж пришла пора вздыхать (пускай притворно, пускай чуть по-бабьи!) Степан Иванычу. Но все ж таки и он остался доволен. В сибирский острог! В Илимск! «На десятилетнее безысходное пребывание!»
Август был жарок, а сыроват.
Жара, казалось шла снизу: из расплавленных недр, из адских котлов. А вот поверху, над Петербургом, стлался рваный туман, кропил землю дождик. Августовские грозы, каждый год рвавшие в клочья питерское невысокое небо, несло мимо. Без освежительных гроз воздух делался солоновато-горек, дыхания не облегчал, ум не бодрил.
Скинув парик, Степан Иванович отер платочком пообтыканную рыжеватыми волосками плешь и широко осклабился.
Радищев — в остроге. Сумароков от управления театрами давно отстранен. Однако сего недостаточно. Следовало бы и Сумарокова в крепость, и Сумарочиху, и все семя их!..
Тут, словно бы себя укоряя, Степан Иванович покачал головой. Не след заходить так далеко. Всему чреда, всему и мера. А теперь-то черед кому? Может, опять Новикову. А может, и Княжнину. Это ведь княжнинского возмутительного «Вадима Новугородского» — всего лишь передразнивающего греческую трагедию — матушка государыня недавно сравнила с «Путешествием из Петербурга в Москву».
— Сей «Вадим» — второе после «Путешествия» сочинение, разрушающее основы империи. Жду третьего... — покорно и даже с кроткой мольбой возвела очи горе императрица.
По уму, надо бы сотворить так: сперва прилюдно сжечь и рассеять по ветру «Вадима», а затем уж сказнить и самого Княжнина. Сие, однако, дело будущего. А пока — матушка в ожидании «третьего сочинения» пребывает. Так надобно ей сие «третье» и представить!
Именно такое «третье сочинение», среди рукописей и книг, подобно слепо роющему, но многое обнаружающему кроту, Степан Иванович ныне и разыскивал.