Евстигней
Шрифт:
Княжнин, однако, умер. Безвременно, таинственно. Ну а Фомин — тот стоял теперь перед графом в гостиной. Слуг и помощников поблизости — никого: был один из тех редких вечеров, когда граф пребывал в одиночестве.
— Ты прости, что тайком привезли тебя, Евстигней Ипатыч! По-слоновьи — да на Слоновый двор! — Шутке своей Шереметев с печалью усмехнулся. — Здесь до меня Слоновый двор размещался, — пояснил он примирительно. — Так ты уж не обессудь. А только по-иному никак невозможно было нам повидаться.
Граф
Шереметев прошелся по гостиной. Возвращаясь, подмигнул Фомину:
— Не сильно холопы мои тебя напугали? Шутку сию — скажу тебе по секрету — Дмитревский Иван Афанасьевич с тобой разыграть надоумил. Не живется старику без выдумки!
Не зная, что отвечать, Фомин поклонился.
Чувствовал он себя в высеребренной до последнего гвоздочка гостиной не в своей тарелке. Но и крепкая радость (не разбышаки, не убивцы по Питеру возили! Те могли б и в Неву сбросить, и раздеть догола!) с некоторым опозданием стала наполнять его.
— Театр мой в Кускове без тебя сиротствует, — вымолвил граф. — Да ведь знаю: ехать тебе туда невмочь. Я и сам Лизавету Яковлевну со слезой вспоминаю. Поплачем, а? Какой цветок распускался...
Граф погулял по гостиной еще.
— Ну-с. А теперь вот что. В Москву не зову. Здесь, в Питере, места постоянного тоже предложить не могу... Вот репетитором партий хочу тебя позвать. Многих обучить еще собираюсь! Плату положу пристойную, не такую, конечно, как если б ты у меня капельмейстером был. Занято место сам знаешь кем. Уговаривал Дмитревский тебя взять, а не могу. Не желаю несправедливостей множить... Жалованье тебе буду выплачивать ежемесячно. В получении всякий разбудешь давать расписку.
При слове «несправедливостей» Фомин вздрогнул. Николай Петрович приметил, понял по-своему, поспешил сгладить:
— Надоели мне италианцы до чертиков! Своего хочу, родимого. Ты ведь Болонский Академик?
Фомин во второй раз поклонился.
— Вот и славно! И Академик, и в Италии обучался. Их манеру знаешь и нашу. Совместив — новое ухватишь!.. Как Академику тебе, конечно, известно: в своем Отечестве — своя музыка должна главенствовать!
— Только об том, ваше сиятельство, и мечтаю.
— А ты не мечтай! Ты мне «Орфея» нового представь. С нашим ухом и нашим брюхом! На нашем языке поющего и богов за несправедливость — по-нашему укоряющего!
— Для сего, ваше сиятельство, надобно сюжет княжнинский обновить. Уж я думал: Вещему Голосу за сценой хорошо б дать зазвучать. Еще — хоровод фурий пустить поземкою.
— Вот и славно! Вот ты, Евстигней Ипатыч, все это
Работа закипела. Куски оперы стали соединяться в целое.
Фомин начал ездить во дворец: на ходу дописывал оперу и проходил ее с оркестром. Было и обратное: обучающиеся музыке стали ездить к нему на квартеру — упражняться в гаммах.
С его сиятельством встреч больше не было. А платили исправно.
Граф же, Николай же Петрович Шереметев же, длительно Фомина в уме не держал. Уезжая в Москву и возвращаясь в Петербург, отдавая самые разные приказания, справляясь о здоровье актеров и актерок, он в письмах своих почти всегда о Фомине спросить забывал. Виной ли тому угрюмость последнего, или же имелся какой умысел, — ни управляющие графа, ни Иван Афанасьевич Дмитревский, который репетиторство партий весьма ловко для Фомина и устроил, — не знали.
Лишь одного разу, в ответ на вопрос графа, управитель отписал ему:
«Птишников и Подорожкин обучаются у актера Силы Сандунова. А Подорожкин еще ездит к Фомину — обучается на скрыпках».
К этому самому Якову Подорожко, крепостному, Фомин особой приязни не питал. Равно как и к Василию Жукову, им самим подготовляемому для исполнения партии Орфея. А ведь после занятий оба к нему подлещивались! Однако что-то уж слишком угодливое сквозило в их разговорах, жестах. Впрочем, и разговоры, и жесты Фомин оставлял без внимания. А вот игра и пение шереметевских выкормышей беспокоили его сильно.
Худо было то, что у Василия Жукова и в Орфеевых ариях сквозила все та же угодливость. А какая угодливость может быть у Орфея? Разучивая с Жуковым на ходу исправляемые партии, Фомин серчал все сильней. В конце концов пожаловался Дмитревскому, когда тот вновь к нему на квартеру пожаловал.
— Эх, милый! Ведь еще и сто, и двести лет пройдет, а из таких, как Васька Жуков, угодливость и на четвертушку не выветрится. Вот ты сам, Евстигней Ипатыч, вовсе не из дворян, а к свободе наклонность имеешь. Это кто ж тебя к ней приучил? И приучал ли?
Фомин на минуту задумался.
— Может, в Италии приучился, — буркнул он неохотно.
Ан нет! — стареющий Дмитревский театрально воздел руки к небу. — Не то! Ты пушкарь, а не раб! В тебе свобода — ну хотя б куда тебе выстрелить — сама по себе существует. Свобода, она, брат, яко пустота в орудийном дуле. Дуло-то пустое, а убери сию пустоту, убери свободу — весь смысл механики и улетучится. Такая механика — и в жизни нашей... Так ты на Ваську не серчай, лутче гаркни на него как надо. А то — оплеуху отвесь. Паренек-то способный, враз уразумеет... Дай-ко я тебе нужную ремарку в партитуру впишу... Туда, где Орфей Плутоса упрашивает...