Евтушенко: Love story
Шрифт:
Евтушенковское стихотворение «Окно выходит в белые деревья…» (1955) посвящено Мартынову, у которого еще в 1932 году незабываемо прозвучала удвоенная строка («Подсолнух»):
— Вы ночевали на цветочных клумбах? Вы ночевали на цветочных клумбах? — Я спрашиваю. — Если ночевали, Какие сны вам видеть удалось?Наверно, это была первая вершина молодого Евтушенко в пятидесятых годах, точнее — в середине века. Более строгого, собранного, законченного стихотворения у него и не было на ту пору.
Окно выходит в белые деревья. Профессор долго смотрит на деревья. Он очень долго смотрит на деревья и очень долго мел крошит в руке. Ведь это просто —Мелодрама, и плакать хочется, однако — вот тот случай, когда артист сыграл без наигрыша и пережима.
Игровая компонента выступала на первый план. Евтушенко меняет маски и костюмы. В те годы его сценическая униформа — проста: ковбойка, свитер, пиджачок, а то и строгий костюм, с галстуком. Это потом у него появятся немыслимые наряды, изготовленные по собственному разумению, — эдакое модернизированно-расписное эхо футуристической желтой кофты. Плюс впечатления ранней юности: «…я в 1940–1950 годах захаживал в коктейль-холл на улице Горького и помню одного американца — в ярких желтых ботинках, с каким-то немыслимым галстуком, похожим на хвост павлина, — кажется, этот американец был из посольства. Да откуда же он еще мог быть, ведь тогда у нас не было иностранных туристов. Американец сидел всегда один за столиком, попыхивал трубкой и насмешливо наблюдал, как, несмотря на очередь у дверей, никто не решался подсесть к нему за столик. Теперь мы уже не подбрасывали союзников в воздух. Казалось, что самого воздуха не было».
Соответственно и стилистика стихов прирастает новыми объемами и красками. Частушка и вообще русская песня включена в арсенал средств. Во «Дворце» (1954) стилизуется русский стих, что-то вроде камаринской, развернутый до шести стоп хорей, уже опробованный в стихотворении «Даль проштопорена дымом торопливым…» (1953). Значит, то была репетиция. Теперь он пляшет на русский лад, исполняя историю про добра молодца от первого лица. Сказка. Царь-батюшка повелел:
Посади мне на воде дворцы зеленые и дворец мне белокаменный построй!Происходит чудо:
Вдруг я вижу, что Премудрой Василисою появляешься ты прямо из воды!В общем, заказ царя выполнен — по волшебству, девичьими руками. Однако есть одна совестная закавыка, и отсюда — печаль:
И не знают люди, чудом ослепленные, чтоЕвтушенко читал Дмитрия Кедрина. Поэмы «Зодчие», «Федор Конь», многое другое. Кедрин прожил тридцативосьмилетнюю жизнь в тени, непризнанным и неопубликованным. Погиб страшным, поныне неразгаданным образом, где-то на железной дороге, будучи выброшен из тамбура электрички, в 1945 году. Стихи, законсервированные в столе, в свой час вышли к читателю. Русской теме, поданной в баснословно-историческом плане, соответствовал отменный русский язык, настоянный на первородном слове, в истоке народном.
И в Обжорном ряду, Там, где заваль кабацкая пела, Где сивухой разило, Где было от пару темно, Где кричали дьяки: «Государево слово и дело!» — Мастера Христа ради Просили на хлеб и вино.Заметим попутно, что и здесь слышен ритмико-мелодический отзвук пастернаковского «Девятьсот пятого года». Но Пастернак никогда не прибегал к политическим аллюзиям, как это делал Кедрин:
Все звери спят. Все люди спят. Одни дьяки людей казнят.К тому же оказалось, что у Кедрина имеется особая для Евтушенко вещь, прямой подарок — «Станция Зима» (1941).
Говорят, что есть в глухой Сибири Маленькая станция Зима. Там сугробы метра в три-четыре Заметают низкие дома. В ту лесную глушь еще ни разу Не летал немецкий самолет. Там лишь сторож ночью у лабазов Костылем в сухую доску бьет. Там порой увидишь, как морошку Из-под снега выкопал медведь. У незатемненного окошка Можно от чайку осоловеть. Там судьба людская, точно нитка, Не спеша бежит с веретена. Ни одна тяжелая зенитка В том краю далеком не слышна. Там крепки бревенчатые срубы, Тяжелы дубовые кряжи. Сибирячек розовые губы В том краю по-прежнему свежи. В старых дуплах тьму лесных орехов Белки запасают до весны… Я б на эту станцию поехал Отдохнуть от грохота войны.Евтушенко вживается-выгрывается и в чужие роли, в чужие обстоятельства, тот же сорок первый год подавая как время, пережитое в качестве беженца: стихотворение «Земляника».
Побрел я, маленький, усталый, до удивленья невысок, и ночью дымной, ночью алой пристал к бредущим на восток.Законный прием. Тот же Багрицкий, написавший «Нас водила молодость / В сабельный поход…», ни в какие сабельные походы по кронштадтскому льду не хаживал.
Таким образом, Евтушенко постепенно создает обобщенного автогероя, полномочного представителя, певца и, может быть, лидера своей генерации. Начав 1955 год с элегического «Окно выходит в белые деревья…», через полтора года он воззовет:
Лучшие из поколения, возьмите меня трубачом!Однако этот персонаж жизнью своей глубоко недоволен, доверительно сетует на то, что мечтает он растрепанно, живет рассыпанно, что наделили его богатством, не сказали, что делать с ним, но ему хочется удивляться, хочется удивлять, и он обязательно будет сильным.
Евтушенко рассказывает истории про себя. Из детства. И про то, как он был талантливым завхозом геологической партии («Продукты»), и про то, как у него в поезде украли сапоги и ему самому стало жалко вора, плачущего и босого («Сапоги»), и про то, что он был страшно неправ, когда мать усаживала его за рояль, он упирался, играть не научился, и теперь всем от этого плохо («Рояль»), и про то, как ему, мальчишке одиннадцати лет, дали книжку Хлебникова, и он, проталкиваясь сквозь магазин, базар и вокзал, эту книжку к сердцу прижимал («Ошеломив меня, мальчишку…»), и про то, как нехорошо вел себя напивающийся фронтовик, приехавший на побывку в родную Зиму («Фронтовик»), — все эти вещи он привез из осенней поездки 1955 года на родину, из города Зимы.