Фамильные ценности. Книга обретенных мемуаров
Шрифт:
Добирались мы до Бежецка трудно. Почему-то нам пришлось сделать в пургу ночной “марш-бросок” в несколько километров, неся на себе скарб, до какой-то станции, с которой уже поездом доехали до провинциальнейшего, глубинного, архирусского города Бежецка и оказались на классическом старинном постоялом дворе, находившемся вблизи пожарной каланчи.
В конце концов нам подали санный обозик в четыре – пять лошадей, мы уселись, а кто-то и разлегся на дровнях, и поехали в село по названию Моркины горы.
Ехали в синий солнечный день по едва заметной, с отполированной полозьями колеей дороге, вьющейся меж белоснежными, чистейшими
В Моркиных горах нас встретили местные власти и разместили всех в теплой, большой, со светлыми стенами избе. Бревна избы каждый год к Пасхе мылись известью с золой, и избы становились по цвету словно только что построенными, немного розоватыми, что ли. Известно, что слова описать цвет не могут, иначе не было бы живописи. Слова ведь экономичней зрительных образов. Поэтому я привез в Москву на память об этом цвете щепку, отколотую от такой светлой стены.
Веселыми стайками мы объездили несколько деревень. А по пути разъясняли, сами толком не понимая, преимущество общего (“обчего”, как говорили крестьяне) хозяйства. “Всё обчее”!
В одной из деревень мы застали сцену, когда вернувшееся с пастбища стадо коров пытались препроводить, силком загнать в новый, “обчий”, наскоро построенный хлев. Коровы, не понимающие значения колхозного строительства, не шли в этот хлев, а норовили вернуться в свой дом, к ласковому голосу хозяйки и теплой ее руке с корочкой пахучего хлеба. На деревне стоял плач и вой женщин, не хотевших расставаться со своими буренками. Тяжелая картина. Были и хуже.
Так как в те времена еще клубов или общественных помещений не было, то встречи с будущими колхозниками мы проводили в церквях. Церковные черные печи хорошо протапливались. Вносилось множество разношерстных лавок, сидений, получался зрительный зал, закулисной частью которого был алтарь. Народу набивалось видимо-невидимо. Сначала доклад. Затем художественная часть – с частушками “на злобу дня” с упоминанием имен и фамилий крестьян, не желающих коллективизации. Все это в стихах и под баян. Называлось “продергивать”. Однажды печи вдруг сильно задымили. Это подкулачники вредили нам – набросали в дымоходы снега…
В 1930 году, окончив техникум, я отправился отдыхать на Украину. После летних каникул, подсолнухов и тополей пора было устраиваться в театр. Куда? Коля Сосунов уже нашел город – Камень-на-Оби. Вы слышали о таком городе когда-нибудь? До реки поездом, а дальше – по льду замерзшей реки несколько верст в возке с ямщиком до города. Борис Попов уехал во Владивосток. А я – в Читу. Вот как это произошло.
В Москве на Софийской набережной находилась актерская биржа труда, где актеры, режиссеры и другие деятели сцены нанимались на работу в тот или иной провинциальный театр. Здание буквой “П” охватывало двор, квадратный, мощенный крупной булыгой. В его конторах и коридорах заключались сделки. Над воротами – колокольня или башня. Она и сейчас стоит, и двор тоже. Из арки ворот – прекрасный вид на решетки набережной Москвы-реки и стены Кремля.
На бирже, как во всякой купле-продаже, один хотел взять больше,
Не помню, как я встретился там с актером и режиссером В.А. Андреевым, членом АНР – Ассоциации новых режиссеров. Андреев меня пригласил “на сезон” в Читу. Как он мне, девятнадцатилетнему юноше, поверил? Быть может, благодаря моему ответу? На вопрос “Как вы представляете современную стилистику декораций?” я ответил: “Я не прочь сломать портал сцены”. Он: “To есть как?” – “Вынести действие в зрительный зал”. – “О!” И мы поладили.
На вокзале меня провожал отец. Впоследствии я видел его всего дважды: у гроба трагически погибшей матери и на больничной койке в Костроме в 1936 году, за несколько дней до его смерти.
Дело в том, что прошлая служба отца в царском флоте в офицерском чине, хотя и невысоком – он был мичман, послужила причиной его арестов. А нашу маму в связи с этим лишили прав и предложили выехать из Москвы. Она покончила с собой, оставив детям посмертное письмо, которое Ирочка показала прибывшим милиционерам.
Они не вернули письмо Ире. “Это же не вам, а братикам!” Но тщетно.
Ирочка, талантливая пианистка, так была потрясена смертью матери и кражей письма, что на всю жизнь осталась вне трудовой и общественной жизни. Муж ее – музыкант, педагог Московской консерватории по классу хорового пения Серафим Константинович Казанский. Она воспитала чудного сына, теперь профессора, доктора химических наук Константина Серафимовича Казанского.
После войны отец по ходатайству моего брата Петра Павловича был реабилитирован посмертно. Умер он в Костроме в ссылке в 1934 году. Когда отца отпустили из Костромы на похороны мамы, мы скрыли от него причину ее скоропостижной смерти, сославшись на сердечный приступ.
…А в Читу я ехал восемь суток вместе с режиссером Владимиром Александровичем Андреевым и его женой. Он – лысеющий блондин, нестарый, в меру холеный и начинающий полнеть. Жена – актриса на главные роли, худощавая блондинка с прямыми, ровно по плечи отрезанными светлыми волосами и длинноватеньким носиком. Я лежал на верхней полке с пьесой Безыменского “Выстрел” и набросками декораций к ней – первой моей профессиональной работой в настоящем театре, после которой последует еще двести.
Сохранилась фотография макета декораций. Действие происходило в трамвайном депо, и пафос пьесы был в новом, “сознательном” отношении к труду и борьбе с бюрократами.
Оформление было выдержано в конструктивистском вкусе. Все актеры одеты в комбинезоны. Положительные персонажи – в синие, а отрицательные – в коричневые. Серый наклонный пол, киноэкранчик со зрительными цитатами из хроники Гражданской войны, с “натуральным” фасадом трамвая. В общем, очень строго, в “левом” ключе – не стыжусь.
Шипели два угольных прожектора с лиловатым светом. Вообще-то освещение сцены состояло из двух жестяных корыт софитов с ввинченным в них рядом разноцветных ламп, окрашенных постоянно выгоравшим спиртовым цветным лаком. Когда изображалась ночь, горели только синие, а день – все. И еще была рампа, любимая мною по сей день.