Фантастика 1986
Шрифт:
Тогда, маленьким, он стал задавать вопросы об устройстве мира, и это было признаком роста.
Потом он стал спрашивать себя, что должен сделать сам, и это было признаком зрелости.
И наконец он спрвсил себя, что же он все-таки сделал?
И это было признаком усталости.
И когда, в момент этой пудовой усталости, он вроде бы заснул, а потом вроде бы проснулся, а часы шли медленно, но упорно, как спешащий калека, и нервно подмигивала лампочка от постоянно меняющегося напряжения — ведь и в меняющемся может быть что-то постоянное, а в постоянном что-то меняющееся — в этой скучной
Он взял ручку, быстро записал его, вернее, даже, как школьник, списал с той картинки, которая была у него в уме, даже не прочитав, положил в конверт, надписал адрес и бросил конверт к двери, чтобы не забыть захватить с собой, выходя на улицу.
Стало легко и спокойно. Теорема ушла от него, как уходит слишком избалованная жена.
А может быть, он просто исторг ее из себя и успокоился, затих и онемел, как потухший вулкан.
— Потухший вулкан — это вулкан, который еще может вспыхнуть, — услышал он голос из глубины комнаты.
Через две недели, возвращаясь после работы домой, он увидел в своем почтовом ящике письмо.
Войдя в комнату, он положил конверт на стол, а сам сел пить чай. Сидел он, как всегда, очень неловко, на самом краешке табуретки. «Может быть, мое стремление доказать теорему, — думал он, — было вызвано просто тщеславием? Лишить ее названия Необычайной — и овладеть неприступной красавицей вдовой, много лет хранящей верность умершему супругу, — а может быть, и девственность? — покорить ее — и вырваться благодаря этому из тенет обыкновенности? Нет. Нет, нет и нет!» — В этом он был уверен твердо. Или ему хотелось в это верить.
Он встал, походил по комнате и вспомнил, что на столе лежит письмо. Само по себе оно, конечно, ничего не решало, но так как-то выходило, что эта бумага есть краткая формула его жизни: да или нет.
Он спокойно разорвал конверт, бегло, словно незначительную записку, прочитал письмо и понял, что он и сам это знал, видел эту несообразность, нелепость в явившемся ему доказательстве, видел ее даже в тот момент, когда писал; но действовал, как обессиленный путешественник в пустыне, который увлечен зрелищем замечательного оазиса и все же каким-то краешком ума понимает, что это всего лишь мираж, и отмахивается от этого понимания, пока оно не исчезнет совсем.
Эта была несообразность, просто даже невнимательность, на которую ему осторожно указывали и вежливо просили больше не беспокоить.
Все удивительно просто. Ветер унес двадцать пять лет его жизни с такой же легкостью, как когда-то, триста лет назад, унес клочок бумаги с гениальным доказательством.
Но это еще не окончательный ответ. Предполагается какая-то реакция с его стороны: просто неудобно — перед, кем?! — отнестись ко всему происшедшему спокойно. «Может, повеситься?» — вяло подумал он, ища глазами какой-нибудь крюк. Но потом решил, что это тоже будет крайне нелепо, и вспомнил любимый рассказ матери, тысячекратно слышанный, о том, как его отец, тогда еще не отец, а жених, отвергнутый матерью, повесился. А затем публично заявил, что будет вешаться до тех пор, пока она не выйдет за него замуж.
Он даже усмехнулся.
Теперь он думал спокойно, тихо и почти со стороны. Значит, получается, что двадцать
Всю жизнь он провел в беспрерывной лихорадке творчества, и это казалось сейчас просто насмешкой и издевательством, если учесть, что все было зазря. Конечно, можно опубликовать свои попутные результаты, которые Три А столь высоко оценил, и подумать о диссертации. Но ему совсем не хотелось в это ввязываться.
Ну, допустим, он будет стараться еще год и тогда найдет решение — тут что получится: предыдущие двадцать пять лет прошли зазря или не зазря?
И он понял, что эти годы были как один полный глоток жизни, недевальвированного счастья.
Молодая трава прорывалась из земли навстречу солнцу, потому что опять шла весна. Но ему было не до этого.
Как-то в дверь постучали.
Вошла миниатюрная, очень легкая и изящная женщина средних лет в маленьких туфельках-лодочках, с чуть накрашенными губами. Она оглядела комнату и увидела, что грязный сугроб из исписанных листков как будто подтаял. Она насторожилась. Всю жизнь она неосознанно ждала перемен, надеялась и боялась их.
Он сидел за столом. Его взъерошенная голова покоилась на длинных согнутых руках, как фотоаппарат на штативе. В его глазах была радость. Сердце ее подскочило и сразу поникло. Он радовался не ей.
— Ты подумай, как интересно! — словно бы пригласил он ее к совместной радости. — И как я, балбес, раньше не догадался?!
На столе, будто разваленные кирпичи, лежали тома истории Франции.
— Он же был не только математиком, он был еще человеком!
«В отличие от тебя», — подумала она.
— Мне надо с ним подружиться непременно. Когда люди общаются всю жизнь, им в конце концов надо подружиться, иначе они станут врагами. Я понял. Нам не хватало простой человеческой теплоты. Я приду к нему, приду не как засохший вопросительный знак, а как образованный светский человек…
«Давно бы так, — с осторожной радостью подумала она. — Вдруг оживешь?»
— И тут мы с ним потолкуем наконец о математике, и, даст бог, я его пойму!
Она поникла.
— Ты погляди, мы с ним, кажется, даже похожи! Вот, нос такой удлиненный и глаза темные. У меня, оказывается, глаза темные. — Он смотрел на портрет Ферма. — Как ты думаешь, я ему понравлюсь?
«Сумасшедший», — думала она, глядя на него с любовью и восхищением.
— Знаешь, никому никогда не старался понравиться, а тут, думаю, надо, надо…
— И когда же вы встречаетесь? — поинтересовалась она.
Он старательно причесывался.
— Сегодня, в двенадцать ночи, — ответил он наконец со смертельной серьезностью. — Я подумал, что на стыке суток мне будет удобнее к нему перейти. Так ведь и годы стыкуются, и века друг в друга перетекают. Я, знаешь думаю, — он продолжал с нелепой тщательностью прихорашиваться, — время, история — это матрешки. Один век кончается и перемещается в другой, побольше, повзрослее, и тот, другой, живет своей новой жизнью, но с предыдущим веком внутри, его никуда не денешь, и это влияет.