FANтастика
Шрифт:
— Удивительное дело, — сказал капитан Паташон, — сидим, ждем этих лабухов в мятых смокингах, ничего не происходит, а нам — хорошо.
— Успел напиться, стало быть. — Нико увлеченно конструировал катапульту из двух вилок и солонки, воображая траекторию будущих снарядов.
Нико ждал выступления певицы. Он влюбился в нее по радио, еще на фронте. Другие уединялись с фотографиями женщин — Нико надевал наушники. Часто можно было увидеть, как он лежит на спине, на своей койке, с остекленевшими глазами, уставленными в не наше пространство, а
В наушниках он не услышал тревоги однажды ночью и попал под лучевой удар, прямо в блиндаже. Нико почти рассекло надвое, а правая его щека прогорела насквозь — видны были зубы. Врач сказал, что это из-за провода от наушников.
Нико собрали воедино в полевом госпитале, а поскольку синтескина у врачей уже не было, ему поставили на щеку заплатку из его же собственной кожи, срезанной с ягодицы. Заплатка прижилась, но иногда здорово чесалась.
Паташон говорил, что так даже лучше. Певица, говорил он, обязательно сомлеет, узнав, что нежное чувство к ней превратило голову мужчины в задницу. Пусть даже и не на все сто процентов.
Паташон был упругий коротышка со смешным лицом. До войны он снимался в киномассовках — в удивительно дурацких картинах. На самом деле его звали Паша. Капитана он получил за то, что, напившись перед боем технического спирта, перепутал координаты цели и вместо обыкновенного и безобидного никуда влепил из главного калибра прямо в замаскированную базу противника.
Когда ему показали результаты этого спиритуозного вдохновения — груды горелого мяса и лопнувшего металла, — Паташон стал тихим. Он не говорил проникновенных речей, не лил пьяных слез. Но у него появилась странная привычка — вжимать голову в плечи и удивленно округлять глаза по поводу и без.
Спустя какое-то время он сказал полковому врачу: «Больше не могу. Все».
Врач был хороший. Он поверил и нарисовал Паше замечательный туберкулез и путевку в чахоточный санаторий на Земле. Теперь Нико дразнил Паташона, напевая противным писклявым голосом: «Я-а гибну, ка-ак роза, о-от бу-ури дыха-анья».
Мы сидели в танц-холле. Нико и Паташон торчали там почти постоянно, за лучшим столиком. При этом штатские компании они привечали охотно, а незнакомых военных изгоняли. Бывали и драки. Тогда высокий и сильный Нико страшно рычал, хватал противников и метал их в стену почти через весь зал, а Паташон скакал, как мяч, попадая макушкой в носы и подбородки.
Пока не было оркестра, крутили старые записи. Музыка звучала негромко, но иногда от басов тонконогие столики принимались вибрировать, а рюмки звенели сами собой.
Анна сидела совсем рядом, так, чтобы задевать меня рукой.
Время от времени разноцветные огни принимались метаться по потолку и разбегались в стороны, как испуганные насекомые. Свет из плафонов делился натрое — луч лунный, луч золотой, розовый…
Оркестр никак не мог начать.
Певица ходила по своей каюте из
Певица плакала горько, как девочка плачет, споткнувшись.
На ее кровати лежал трубач. Он не знал, что сказать. Когда певица заплакала, трубач смутился и натянул на себя простыню.
Трубачу казалось, что целую вечность назад пришло это проклятое сообщение и что пора бы успокоиться.
Сообщение было на имя певицы. Это было письмо с фронта, от командира части, в которой служил ее муж.
Несколько часов назад муж превратился в пар, вместе со своей лучевой установкой. Теперь его молекулы вошли в состав атмосферы какой-то планеты, убогой и нелепой.
Пробежав сообщение глазами, певица зачем-то стала читать его вслух, а на языке у нее горел вкус мужского семени.
«Смерть героя… долг до конца… Честь и Отечество…»
Дикое сочетание: вкус чужого мужчины, на языке, на губах, в горле, вместе с именем мужа, которого не стало, вернее — который стал паром. Певица стала тереть язык пальцами, потом — салфеткой, вкус не пропадал, она закричала в голос, вскочила и запустила в трубача пустым стаканом.
Она все плакала и плакала, надела, не глядя, комбинацию, — конечно, изнанкой вверх. В дверь стучал управляющий оркестром, трубач чувствовал себя идиотом и шевелил губами.
Каюта была плохая, в ней пахло потными телами и застоявшимся сигаретным дымом. На полу волнами лежал облезлый ковер. На стенах желтели обои, неприятные на ощупь и взгляд.
Трубач сказал:
— Ну, довольно.
Женщина вскрикнула и швырнула второй стакан. Он разбился о переборку. Мелкие кусочки стекла посыпались трубачу на голову, застряли в напомаженных волосах.
— Михаил знал, что его убьют. Понимаешь, он знал, — сказал трубач. — Он сам меня попросил, Миша. Мы были друзья. Он попросил: «Присмотри за ней, когда меня убьют». Это его слова.
— Врешь!
Певица выкрикнула не «врешь», а другое слово, и прибавила к нему несколько других в том же роде.
— Он сказал: «Займись ею прямо теперь, — упрямо продолжал трубач, — тогда она быстрее забудет». Сам сказал. Мне лично. Было предчувствие у него.
— Врешь…
— Три недели назад, когда мы выступали у него в части. — Трубач подумал с тоской, что голос его звучит необыкновенно фальшиво. Вдруг его осенило, и он добавил вдохновенно: — Помнишь, мы выпивали, ты ушла в туалет. Вот тогда.
Он протянул руку, чтобы подобрать с пола трусы.
Певица перестала плакать — слезы кончились. Плакать хотелось, а слез не было.
— Ну врешь же, а?
Трубач покачал головой.
Стучал управляющий.
— Если ты опять пьяна, тебя уволят, — крикнул он из коридора.
— Сейчас я открою дверь и сломаю тебе нос, — сказал трубач громко.
— Пусть начинают, Иван Иванович, — сказала певица. — Я буду через десять минут. Простите.
Она ушла в душ.
Одеваясь, трубач случайно оторвал пуговицу с сорочки и выругался.