Фараон Эхнатон (без иллюстраций)
Шрифт:
– Когда записываю слова твоего величества?
– Да. Мои слова. Только правду!
– Никто никогда не интересовался моим мнением.
– Даже твой начальник?
– Да, и он тоже.
– Хотя бы твоим мнением о папирусе, на котором пишешь?
– И это его не интересовало.
– … хотя бы о чернилах?
– Зачем? Он полагает, что все ему известно и без меня.
– … хотя бы о каком-нибудь иероглифе?
– Ни о чем!
Фараон подумал: каково жить на свете, если твое мнение никому не нужно? Он поставил себя на место этого скриба, разбуженного среди ночи. Может быть, он спал в это
– Послушай, Бакурро: ты спал один или с женою?
– С женой.
– Она молода?
– Вдвое моложе меня.
– Ты, наверное, проклинаешь меня?
Писец покраснел, как вавилонский индюк.
– Хорошо, – сказал фараон. – Не ты, так твоя жена ворчит.
– Может быть!
– Ты мне нравишься, Бакурро! Неужели она такая горячая, что не может без тебя и часа?
– Не может, твое величество. Особенно ночью.
– Как?! Ты имеешь ее и днем?
– Если выпадает свободный час. Она же наполовину азиатка, а наполовину – негритянка.
– Где же ты нашел такое сочетание двух огней?
– Здесь. В столице.
У фараона озорно засветились глаза, подобно двум звездам Сотис. Его восхитила прямота скриба. У его величества появилось желание выяснить кое-что более серьезное, нежели любовь к молодой и горячей жене.
– Думал ли ты когда-нибудь о Кеми и его владыке?
– Да, твое величество.
– Что же ты думал?
– Я очень боюсь…
– Говори, говори, – подбадривал фараон писца.
– Оглядываюсь назад – и вижу вереницу десятилетий, сотен лет. Они теряются где-то далеко-далеко… Мне кажется, что я попадаю в ночь, у которой нет конца. Так велико время, стоящее позади нас. Потом я смотрю вперед…
– И что же? – нетерпеливо перебил фараон.
Писец пожал плечами. Ему не хотелось огорчать его величество. Особенно в эту позднюю пору. Но фараон ждал. Напряженно. Выставив мощный подбородок.
– Впереди, мне кажется, на нашем пути – туман…
– Что? Что?! – воскликнул фараон.
– Туман.
– Какой такой туман?
– Мрак, твое величество.
– Гм… Мрак… При чем здесь мрак? Не можешь ли ты изъясниться поточнее?
– Могу.
– Так за чем же стало дело? Я жду, Бакурро!
– Твое величество, я спрашиваю себя: что будет с Кеми через сто лет? Слушаю твои слова, записываю их, а сам себе: что будет с Кеми через сто лет? Что будет с Хапи? С нашими внуками и правнуками?
– Разве это входит в твои обязанности, Бакурро?
– В том-то и дело, что – нет! Поэтому храню в сердце свои заветные мысли. Они остаются со мною. Мне с ними и легче… И тяжелей…
Писец замолчал.
«…Любопытная личность! Вот сидит он: записывает чужие слова. А своих немало! Впору бы записать их. Бакурро думает… Бакурро глядит в будущее. А ведь это – прерогатива фараона. И его ближайших помощников. Эти тоже обязаны смотреть вперед. Да кто из них что скажет?! Молчат, а если раскроют рты – непременно солгут. А этот – нет. А этот, как видно, правдив…»
– Бакурро, говори же, говори! – приказал фараон. – Что ты видишь, кроме тумана?
– Разве этого мало?
– Сказать по правде – нет. Но разве туман не кончается? Он имеет обыкновение испаряться…
– Не знаю, – мрачно проговорил Бакурро.
– Но почему же – туман? – допытывался фараон, – Я приказываю
Писец неожиданно схватился за голову. Сорвал с себя парик, точно он был из железа и сковывал ему голову.
– Твое величество! – чуть не вскричал он, чуть не плача проговорил он. – Рассуди сам: Кеми охвачен со всех сторон, как обручем винная бочка. Есть такие бочки в Митанни… Они – деревянные. Представь себе: знающий свое дело бондарь изготовил такие прочные и тесные обручи, что каждая составная часть деревянной бочки кричала бы невообразимо, если бы умела кричать.
– Отчего же, Бакурро, кричала бы?
– Оттого, что тесно, оттого, что нельзя вздохнуть посвободнее. Так и Кеми: каждый из его сынов сдавлен со всех сторон, ему заказан путь, обруч не дает ни малейшей возможности сойти с места. Как известно, не все воины выдерживают четкий строй, который требуют военачальники Что же можно сказать о человеке, о каком-нибудь Псару-землепашце, о каком-нибудь Бакурро-лодочнике? Они едва дышат, твое величество. Власть князей жестока: того не смей, этого не смей! Того не говори, этого не молви! Иди вправо, а не влево! Теперь влево, а не прямо! Скажи мне, твое величество, сколько может этого самого «того нельзя, этого нельзя» выдержать даже такой долготерпеливый человек, как наш?
Царь барабанил пальцами по скамье, на которую опирался рукой. Он желал слушать, а не говорить. Слушать, не прерывая своего собеседника. Кивком головы он подбодрил писца.
– Твое величество, отчего песку так много в пустыне? Откуда взялся песок? Раньше, в прежние времена, там были одни камни: большие, средние, маленькие. Но камни. Однако солнце палило нещадно. С утра и до вечера. Едва успевали остыть за ночь, чтобы снова нагреться на нестерпимом солнцепеке. И когда выяснилось, что испытанию этому не предвидится конца, камни стали лопаться один за другим. Они не выдерживали зноя, твое величество. И на месте одного камня появились тысячи песчинок. Они засыпали все живое – каждую травинку, – и отсюда пошла пустыня. Если обруч, о котором я говорил, будет все туже затягиваться, то что получится?
– Ты хочешь сказать – пустыня?
Писец коротко кивнул. И выражение лица его было такое, точно Кеми на его глазах превратился в выжженную солнцем пустыню. Очень ему жаль Кеми, где он родился, вырос и будет погребен с почестями или без них…
– Твое величество, люди государства, подобного нашему, не могут долгое время жить, точно воины в казармах где-нибудь в провинции Гошен или на земле Синайской.
– Ты, стало быть, пророчишь нашей стране погибель?
– Да.
– Скорую?
– Этого я не знаю.
– Ты именно это имел в виду, когда говорил о тумане?
– Да.
Царь опустил большие, тяжелые веки:
– Ты сказал страшную вещь, Бакурро.
– Возможно. Но ты сам повелел быть откровенным,
– Бакурро, скажи мне, как по-твоему: могу ли я сделать что-нибудь, чтобы рассеять туман?
Писец чувствовал себя крайне неловко: пойти против своей совести он не мог, а сказать все до конца – не решался. И в то же время он зашел слишком далеко в своей откровенности, и останавливаться посредине просто бессмысленно. Ибо если уж заслужил гнев его величества, запоздалым молчанием не искупишь вины.