Феномен Солженицына
Шрифт:
– Нет, нет! – Абарчук, поймав горячую ладонь Магара, сжал её, обнял его за плечи, затрясся от беззвучного рыдания, задохнулся…
Магар заговорил первый.
– Слушай, – сказал он, – слушай, друг, я тебя так в последний раз называю.
– Брось ты, ты будешь жить! – сказал Абарчук.
Магар сел на постели.
– Как пытки не хочу, но должен сказать. И ты слушай, – сказал он покойнику, – это тебя касается… Это мой последний революционный долг, и я его выполню!.. Вот я скажу тебе… Мы ошиблись. Наша ошибка вот к чему привела – видишь… мы с тобой должны просить прощения у него.
Утром санитар Трюфелев встретился Абарчуку на лагерном дворе, он тащил на санках бидон с молоком, обвязанный веревками. Странно было, что за полярным кругом у человека потное лицо.
– Твоему дружку молочка не пить, – сказал он, – удавился сегодня ночью.
Приятно поразить человека новостью, и санитар с дружелюбным торжеством смотрел на Абарчука.
– Записку оставил? – спросил Абарчук и хлебнул ледяного воздуха. Ему показалось, что Магар обязательно оставил записку…
– Зачем записка? Что ни напишешь – к оперу попадает.
(Василий Гроссман. Жизнь и судьба).
На этот эпизод Александр Исаевич откликается одной короткой фразой:…
…бывший чекист Магар, якобы тронутый поздним раскаянием об одном загубленном раскулаченном…
(Александр Солженицын. Дилогия Василия Гроссмана)
Вся суть этого лаконичного отклика в одном вот этом словечке: «якобы».
Не «тронутый поздним раскаянием», а – «якобытронутый». В искренность хотя бы даже и позднего раскаяния бывшего чекиста Александр Исаевич не верит. Не хочет верить. И общего языка с Гроссманом тут ему не найти.
Легче всего объяснить это разницей темпераментов двух писателей-современников. Или – ещё того проще – разностью их жизненного опыта.
Но истинная причина этой органической неспособности Солженицына принять, что искусство по самой своей природенепрокурорно,откроется нам не на бытовом, а на более глубоком, сущностном, экзистенциальном уровне. *
Л. Н. Толстой однажды сказал:…
Я не понимаю и не люблю, когда придают какое-то особенное значение «теперешнему времени». Я живу в вечности, и поэтому рассматривать все я должен с точки зрения вечности. И в этом сущность всякого дела, всякого искусства. Поэт только потому поэт, что он пишет в вечности.
Это не просто красивая фраза, даже и не метафора.
Что это было именно так, особенно ясно видно по письмам, с которыми Лев Николаевич обращался к царю.
Вот начало одного из них:…
1902г. Января 16. Гаспра.
Любезный брат,
Такое обращение я счел наиболее уместным потому, что обращаюсь к Вам в этом письме не столько как к царю, сколько как к человеку – брату. Кроме того ещё и потому, чтопишу Вам как бы с того света, находясь в ожидании близкой смерти.
Мне не хотелось умереть, не сказав Вам того, что я думаю о Вашей теперешней деятельности и о том, какою она могла бы быть, какое большое благо она могла бы принести миллионам людей и Вам и какое большое зло она может принести людям и Вам, если будет продолжаться в том же направлении, в котором идет теперь.
(Л. Н. Толстой. ПСС. Том 73–74. М. 1954. Стр. 184–185)
А вот – его конец:…
Любезный брат, у Вас только одна жизнь в этом
Как ни велика Ваша ответственность за те годы Вашего царствования, во время которых Вы можете сделать много доброго и много злого, но ещё больше Ваша ответственность перед богом за Вашу жизнь здесь, от которой зависит Ваша вечная жизнь и которую бог дал Вам не для того, чтобы предписывать всякого рода злые дела или хотя участвовать в них и допускать их, а для того, чтобы исполнять его волю. Воля же его в том, чтобы делать не зло, а добро людям.
Подумайте об этом не перед людьми, а перед богом и сделайте то, что Вам скажет бог, т. е. Ваша совесть. И не смущайтесь теми препятствиями, которые Вы встретите, если вступите на новый путь жизни. Препятствия эти уничтожатся сами собой, и Вы не заметите их, если только то, что Вы будете делать не для славы людской, а для своей души, т.е. для бога.
Простите меня, если я нечаянно оскорбил или огорчил вас тем, что написал в этом письме. Руководило мною только желание блага русскому народу и Вам. Достиг ли я этого– решит будущее, которого я, по всем вероятиям, не увижу. Я сделал то, что считал своим долгом.
Истинно желающий Вам истинного блага брат Ваш
Лев Толстой.
16января 1902.
(Там же. Стр. 190–191)
Он обращается к императору как равный к равному. Но не потому, что, как сказал тогда Суворин, есть два царя на Руси – Николай Второй и Лев Толстой, и разница между ними та, что Николай Второй не может поколебать трон Льва Толстого, а Лев Толстой ежедневно колеблет трон Николая Второго. Нет, он обращается к царю как равный к равному, потому что оба они – люди. Оба смертны.Они равны перед лицом вечности.
Этим сознанием пронизано не только содержание письма, но вся его тональность, самая его стилистика. Начиная с неслыханного по дерзости обращения к Помазаннику Божию.
Дело, впрочем, не в обращении.
В других своих письмах к царю он обращается к нему по всей форме («Государь», «Ваше императорское величество»), но тональность, стилистика и этих писем – та же. Это тот же голос «из вечности».
И все-таки трудно отделаться от мысли, что право на этот тон, на эту стилистику ему дает сознание, что он – Лев Толстой, всемирно известный «Великий Писатель Земли Русской».
Но вот – другое письмо «на высочайшее имя», написанное в другую эпоху, другим писателем, не столь знаменитым, в то время даже ещё совсем не знаменитым, – безвестным ссыльным, «тунеядцем», «окололитературным трутнем».
Высылаемый из страны опальный поэт написал его генеральному секретарю ЦК КПСС перед самым отъездом:…
Уважаемый Леонид Ильич,
покидая Россию не по собственной воле, о чем Вам, может быть, известно, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, право на которую мне дает твердое сознание того, что все, что сделано мною за 15 лет литературной работы, служит и ещё послужит славе русской культуры, ничему другому…