Феодора
Шрифт:
Юстиниан заседал в императорском совете, одетый в монашескую власяницу, которая теперь стала его излюбленным и единственным облачением. Кроме него, присутствовали Трибониан, Нарсес, Гестат, Гермоген, Гиппия, два-три преданных сенатора и военачальники Велизарий и Мунд.
Недосчитывались только Иоанна Каппадокийца, но у императора не было времени выяснять, почему того нет. Юстиниан держал речь:
— Утешительно, что по крайней мере море свободно от мятежников, — произнес он.
— Да, твое величество, флот остается предан тебе, — подтвердил старый Гермоген.
—
Гестат побагровел от гнева:
— Должно быть, только ваши люди образец преданности, — проговорил он не без издевки.
— Комитатов и герулов не надо учить отдавать жизнь за его величество, — сумрачно отрезал Велизарий.
— Ну, отдадут они жизни, а что дальше? — вмешался в спор Юстиниан. — Когда падет последний воин, то и нам придет конец, разве не так? В этой толпе вооружены, по крайней мере, тысяч тридцать, не говоря уже о тех несчетных тысячах, что пойдут на приступ, вооружась дрекольем.
В зале воцарилась тишина.
— Видимо, — наконец прервал всеобщее молчание Юстиниан, — нам следует… э-э-э… покинуть город. Разумеется, на непродолжительный срок, — поторопился добавить он.
— Да-да, конечно, совсем ненадолго… — эхом отозвался старый патриарх Гиппия.
Члены совета понурили головы, избегая смотреть друг другу в глаза. Ибо это означало только одно: позорную сдачу и бегство.
— Многие провинции нашей империи будут рады принять нас, — продолжал Юстиниан, оглядываясь едва ли не украдкой, словно надеясь найти на лицах советников хоть тень поддержки. Не найдя ее, он тяжело вздохнул. Было похоже, что он и сам не верит в свои слова.
— Не мы первые так поступим. И прежде императорам случалось покидать столицы — чтобы затем вернуться и твердой рукой восстановить порядок. Взять, например, Зенона или же Феодосия… Что ж, будем править из новой столицы, соберем армию, вернемся и раздавим бунт, а предводителей сурово накажем.
Он замолчал. Снова повисла тягостная тишина. Все слишком хорошо понимали, что едва ли приходится рассчитывать, что все пойдет именно так.
Гнетущую тишину нарушило движение в зале: вошла Феодора и встала перед ними; великолепие ее наряда поражало рядом с монашеской рясой императора и в то же время, казалось, оттеняло хрупкость и изящество императрицы.
В эти страшные дни Феодора была чрезвычайно деятельна и энергична, но сейчас, по-видимому, наступил упадок сил и ее хрупкий организм оказался на грани истощения.
Кожа у нее как бы истончилась и стала прозрачной, на руках и на груди проступили тонкие голубые прожилки. Для Юстиниана же она, как всегда, была прекрасна, а сейчас, в беде, особенно, ибо он остро чувствовал, как непродолжителен расцвет этой красоты. У него защемило сердце.
И все же она обладала великим искусством обращать себе на пользу даже такое состояние. Представ перед этими погруженными в уныние мужчинами, она даже свою бледность заставила работать на себя.
— Прошу простить меня, — начала она, — но, войдя
Взгляд ее причинял Юстиниану искреннее страдание, он чувствовал в нем гнев и осуждение. Ему следовало бы разделить с нею этот тяжкий труд, это бремя страха, надежды и отчаяния…
— Именно сейчас мы обсуждаем возможность отступления, — сказал он, словно принуждаемый объясниться перед нею. — Отступления тактического, — добавил он, подыскивая определение, которое бы звучало не столь позорно.
— То есть вы намерены бежать, я не ошиблась? — холодно бросила она. — Уносить ноги — вот куда более точное слово! — От гнева вся ее сдержанность улетучилась. — Неужели мои уши не изменяют мне? — вскричала она. — Неужели император ромеев всерьез обсуждает возможность бегства от собственных подданных?
— Только для того, чтобы собрать силы и вернуться… — Юстиниан беспомощно умолк и поник. Жалкие уловки. Она видела его насквозь.
Гнева у Феодоры поубавилось, румянец поблек.
— Я — женщина, — сказала она, — а говорят, что женщине не место там, где держат совет мужчины.
Она замолчала, словно для того, чтобы любой из них мог возразить против ее присутствия. Но никто не проронил ни звука.
И тогда она вновь заговорила, и слова эти были из тех, что являются на свет в роковые минуты истории, когда на чашах весов колеблются судьбы мира. Такие слова становятся достоянием грядущих поколений и бессчетно повторяются в веках.
— Значит, ты говоришь о бегстве? А я вот что скажу на это: даже если бы нам ничего другого не оставалось, как только бежать, то и тогда бы я решила, что такой выход — ниже достоинства властителя.
Она сделала шаг вперед, из-под края ее одеяния выглянула крохотная ножка, обутая в золотистую сандалию. Эта ножка так прочно упиралась в пол, словно заняла позицию, в которой невозможно сделать ни шагу назад. Глаза Феодоры внезапно загорелись, а слова, слетавшие с губ, казалось, продолжают, сияя, носиться в воздухе:
— Мы рождаемся смертными. Но тот, кто поднялся на вершину власти, не имеет права жить, если утратил достоинство и честь!
Юстиниан поднял голову. Велизарий и остальные члены совета подались вперед, словно для того, чтобы лучше слышать. Но говорила она, обращаясь только к императору, к нему одному.
— Я молю небеса о том, чтобы мне больше ни дня не видеть белого света, если меня перестанут величать императрицей. И если ты решишься, о Юстиниан, бежать, то в твоих руках казна, а значит, деньги будут. Перед тобою море, и корабли эти — твои. Но подумай о том, чтобы жажда жизни сегодня не подставила тебя под смертельный удар потом, ибо та смерть, что наступит позже, будет куда более жалкой и бесславной. То будет смерть в изгнании!
Она сделала паузу, и все мужчины в зале затаили дыхание. То, что она произнесла далее, вобрало в себя всю ее страсть, решимость и твердость: